Черная свеча - Владимир Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какое золото?! То мокруху шьете, Георгий Николаевич, то золото. Давайте заодно и Азовский банк на меня грузите!
Капитан разочарованно вздохнул. Он был искренен и твердо верил в свою искренность, только подследственный догадывался о чем-то другом, слушая самую низкую, недоступную нормальному слуху ноту тайного умысла руководившего всем движением дела. Он был фигурой второстепенной, главный объект притяжения — воровская касса.
— Мужайтесь, Вадим, — напутствовал его Георгий Николаевич, поглаживая левую ладонь правой, — в вас обязательно проснется надежда, в вас — кровь революционера. Дам один совет: в камере не поддавайтесь на провокации. Проявляйте терпение. В своих же интересах…
Подследственному даже показалось, что капитан погладил его спину мягкой ладошкой. Такой ласковый…
В тюрьме каждая дверь скрипит по-своему, будто их настраивает плотник — психолог с музыкальным образованием и знанием слабости человеческой души. Ржавый голос навесов поражает психику сжавшегося новичка, как дополнительное наказание, отнимает остатки собранного по крупицам мужества, по ту сторону порога заключенный стоит если еще не сломленный, то готовый слоиться. Камера об этом знает.
Хотя Упоров переступал не первый порог, скрип двери подействовал на него разрушающе. Он увидел пред собой затянутую в тельняшку грудь, с трудом поднял голову, чтобы взглянуть в лицо человека, преградившего ему путь. Ничего не выражающие глаза торчали из-под обритых бровей потухшими стекляшками. Бледно — розовый шрам пересекал рябое плоское лицо, которым можно было пугать даже взрослых. Человек открыл рот, полный золотых зубов… ну, конечно же, он спросил:
— Масть?
Упоров знал — банда Рассветова не щадила ни сук, ни воров. Резали всех, и Дьяк говорил: «Почище большевиков будут!»
Вадим убрал с плеча тяжелую ладонь гиганта, сказал:
— Осторожней, у меня сломаны ребра.
— Сломаю шею, если не назовешь масть, — предупредил человек в тельняшке резиновым голосом и засопел, пяля пустые глаза. От той злодейской пустоты по коже бегут мурашки.
— Заключенный я, — говорит Упоров.
От окна, где стоял перекошенный, но крепкий стол, раздался добродушный смех:
— Он веселый. Пусти его, Ведьма. Епифан! Петя отбросил кони.
— Куды девать, ума не приложу, — почесал плешивый затылок Епифан.
— Под дверь. Там ему спокойней будет.
Ведьма наконец освободил дорогу Упорову, и он увидел хозяина банды. Рассветов сидел под забранным в мощную решетку окном, одетый в желтую атласную косоворотку. Он указал Упорову на место, куда тому надлежало лечь.
Опять с противным скрипом открылась дверь камеры.
— Не дрожите! — пророкотал Рассветов. — Казнить вас будут утром, по расписанию.
Втолкнули высокого зэка с русой кудрявой бородой. Он споткнулся о труп у порога, упал плашмя, беспомощно разбросав худые руки.
— Лягай рядом с Петром, земеля!
— Може, из него крест сделать, такой сухущий.
— Ша! — остановил остряков хозяин банды. — Это Монах. Подними гостя, Ведьма.
Упоров признал его не сразу: заключенный был худ и желт до такой степени, что его вполне можно было ставить вместо креста на кладбище. Лишь глаза по-прежнему голубели чистыми глубокими родниками.
Ведьма одной рукой поднял Монаха и, не опуская на пол, усадил рядом с Рассветовым.
— Постерся, попик, в мирских заботах, — Юрий Палыч оглядел его с сочувствием. — Все в добре совершенствуешься, а оно, вишь, чем платит…
Странный заключенный молчал и, похоже, слушал сам себя, не обращая внимания на грозного главаря банды. Рассветова его настроение не обидело. Было видно: его томила внутренняя неустроенность и он хотел ею с кем-то поделиться.
— Презираешь меня, Кирилл? — спросил со вздохом бандит, стараясь изобразить на закаменелом лице подобие доброты.
— Презирать мне не дано, — ответил Монах, и Упоров вспомнил этот бесстрастный баритон на плацу лагеря «Новый». — Человека, существа одухотворенного, разглядеть в вас, простите, не могу. Нет в вас человека, Юрий Палыч…
— Цыц, падаль небритая! — рявкнул Ведьма, пинком отбросив Монаха к стене.
Рассветов поднялся, оказавшись одного роста с Ведьмой. Вначале поглядел на него так, что тому стало не по себе, осторожно поднял руку и щелкнул Ведьму по носу. Снова застыл, обдумывая свои будущие действия.
Весь поникший, грустный, израненный внутренними распрями. Но наконец он решился и сказал:
— Чеши отседова, баклан!
И со всего маху пнул под зад оробевшего уголовника кованым сапогом. К разговору он вернулся после того, как Монах не торопясь поднялся с пола, отряхнул свои убогие одежды.
— Выходит — презираешь меня. И уйду я нынче без отпущения. Но ведь других-то, мне известно, кто худое творил, ты исповедовал. Христос во время распятия молился за палачей своих, да еще говорил: «Не ведают, что делают». Так — нет? Выше Христа себя ставишь…
Поднес к шершавому лицу Монаха прищуренный глаз. Ждет с затаенным интересом, так что и не угадаешь: шутит он или на самом деле желает каяться.
— Грех ваш зрячий, Юрий Палыч. Как и пшменный способ вашей жизни. Верните ее Дарителю воздаянием… «И бесы веруют. Веруют и трепещут».
Рассветов уважительно протянул:
— Да-а-а-а… Без высшего вразумления так не скажешь. Есть, получается, путь за гробом, а куда по нему поведут нас — неизвестно. Ну, да ладно, поживем — увидим.
Юрий Палыч повернул голову к нарам, позвал:
— Иди-ка сюда, сиделец. Глянь, Кирилл, на человека. Зачем, думаешь, они этого арестантика послали?
— Здравствуйте! — поклонился Вадиму Монах.
— Чтоб мы его пидором сделали…
— Он — достойный человек…
— Это ты мне говоришь, Кирилл? Им скажешь!
— Они меня не слушают.
Рассветов вздохнул:
— Ах, Господи, темный ухожу! Стоило творить этот мир, чтобы он стал таким?!
Утром бандитов выкликали по списку.
Переодетый в чистое белье Рассветов спросил, положив к ногам отца Кирилла холщовый мешок:
— Что передать Богу?
— Он все знает, Юрий Палыч!
— Тогда прощайте!
Рассветов повернулся, и Монах трепетной рукой перекрестил его мощную спину. Рука упала. Он стоял, утомленный внутренней борьбой и сопротивлением погруженный в свои раздвоенные чувства
— … Меня, возможно, тоже расстреляют, — неожиданно для себя проговорил Упоров, про которого до самого утра так и забыли бандиты Рассветова, отсчитывающие скоротечные часы до утренней казни. И, окончательно не желая льстить слабости, добавил: — Расстреляют, что гадать…
— Так грех велик? — отвлекся от трудных мыслей Монах.
Его сочувствие было не оскорбительно — спокойно. Он как-то сумел не заметить стоящей за признанием смерти; отнесся к ней как к чему-то естественному, безопасному, словно речь шла о смене суток, и после предполагаемой им ночи непременно наступит день. Так и положено.
Вадим тоже не укололся о его спокойствие, слова ответа получились рассудочно-трезвыми, посторонними к глубоким переживаниям:
— Нет доказательств безгрешности. Они есть, только слабее их желания убить меня…
Он рассуждал, выслушивая самого себя, не ощущая (и в том, действительно, было что-то, напоминающее исповедь) ничего острого в будущей своей судьбе, словно она ушагала уже от него, гремя коваными каблуками сапог бандитов Рассветова. И та ярость, что стояла впереди произносимых им слов, оказалась вовсе не нужна.
Он ее стыдился, как стыдился слабости, выходя на поединок. Пока разбирался в чувствах, рядом чуть распевно зазвучал баритон Монаха:
Прощайте пламенней врагов,Вам причинивших горечь муки.Дружней протягивайте руки.Прощайте пламенней врагов!Страдайте стойче и святей,Познав величие страданья,Своим потомкам в назиданье,Страдайте стойче и святей!
Отец Кирилл держал в ладонях, как неоперившегося птенца, кусок хлеба, оставленный Рассветовым, вдыхая почти умерший запах ржи. Глаза его были полузакрыты, он походил на человека, который видит путь уходящих слов и верит в их возвращение, еще — в целительное свойство звуков, наполненных святым озарением грешного сочинителя, не самовластным над тем, что учредил ему Даритель талантов.
Несколько минут они сидели в благоустроенной тишине, ею наслаждаясь.
— Гиппиус? — осторожно произнес запретное имя бывший штурман.
— Нет, — улыбнулся внутренней улыбкой Монах. — Игорь Северянин. Гиппиус люблю такую:
Хочу дойти, хочу узнать,Чтоб там, обняв Его колени,И умирать, и воскресать
Он вдруг как-то естественно забыл про стихи, обращаясь к Вадиму, неким особенным образом перевел настроение разговора в просительную форму, через которую передал свое отношение к его заботе:
— Покайтесь искренне. Путь откроется…
— Перед кем?! — спросила очнувшаяся в нем ярость и повторила, заслонив своей горбатой спиной сжавшееся раскаянье. Ярость была сильнее и знала — ей есть что скрывать: — Перед кем?! Слыхали, что сказал Рассветов?! Зачем нас сюда кинули?! Палачи!