Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Игнатьевич Кудиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шли столетия, и каждое поколение моряков отпечатывало в Песне свои души. Безвестные герои, прославившие в Трафальгарском бою Нельсона, сражавшиеся при Гангуте и Севастополе, открывавшие тропики Тихого океана и Антарктиду, погибавшие у Абукира и в Цусимском проливе во имя целей, ненавистных людям, — все те, чьи простые и скромные имена поглощены морями и забвением, вливали к Песню свой гнев и свою любовь. Гнев против несправедливости и любовь к мужеству. И каждый из них завещал, чтобы Песня эта никогда не коснулась слуха того, кто корыстолюбив и алчен, лжив и жесток, кто во власти злобы и чёрных замыслов. И еще тех, кто не любит моря, кто ищет в нём лишь выгоду и честолюбие.
Легенды переплелись в этой Песне с проклятьями и гулом ветра. Трепет парусов окрылял ее. Грохот якорных цепей создавал ритм. В девятьсот пятом в нее ворвались новые мотивы — буря потемкинцев. Впервые в истории матросы поколебали шаткий и неустойчивый мир. Песня возвысилась до звучания Марсельезы.
Но Песня жила в морях — и они дополняли ее своими мелодиями. Голубизною тропиков, розоватым туманом атоллов, блеском солнца и полярных сияний. Разноплеменным гонором портов, запахом водорослей, улыбками женщин. Счастьем, обещанным в конце пути, и тоскою по неизведанным дорогам. Моря влюбляли в себя шелестом далеких материков, напевностью ветров, чувственными обводами бригантин. Влюбляли жизнью, где высшим призванием является борьба, а высшей наградой — свобода и вечное движение вперед… Эта влюбленность всегда находила отклик, ибо с той самой минуты, когда человеком овладела первая мысль, самым страстным его желанием стало — заглянуть за горизонт.
Но моря, как и матросы, дарили Песню не всем. Не золотые нашивки на рукавах, не флотский лоск и отличия открывали ей путь к сердцу. Только верность призванию, мастерство, доведенное до искусства, да великая любовь к людям!
— И если хочешь узнать, светел ли ты сердцем, — тихо говорил Городенко, — выйди на рассвете к морю и вслушайся в утренний туман. Если твои дела и помыслы так же чисты и кристальны, как вода в океане, если ты научился беречь человеческое счастье и приносить людям радость, — тогда услышишь Песню синих морей. Песню верности, мужества и любви.
Учитель умолк и вытер ладонью, видимо, повлажневшие глаза. Дымное серебро качалось над степью, над садами и в улицах, и казалось, что это не лунный свет, а пришедший с моря туман, текучая мелодия Песни синих морей.
— Так-то, Лаврухин, — вздохнул Городенко и поднялся. Его седина слилась в тот же миг с туманистым лунным половодьем. В этом половодье мерцали, как звезды, серебристые листы тополей.
— Комиссар, — тихо спросила Елена, — а ты слыхал эту песню?
— Не знаю. Но, кажется, слыхал, — задумчиво ответил учитель. — Давно, еще в гражданскую войну. И вдалеке от моря… Петлюровцы жгли еврейское местечко под Киевом. Ночью туда ворвался наш полк. При свете пожаров мы почти начисто изрубили банду. До самого утра тушили горевшие дома и собирали обезумевших жителей… А на рассвете, усталый и обессиленный, я вышел за крайние хаты. Помню, кричали перепела. Над балкамй клубились туманы. На шляху стояли наши заслоны, развернув пулеметы в степь… И тогда я услышал ее. Не знаю, откуда она пришла: от далеких берегов или изнутри меня. Но плыла эта песня так величественно, так свободно, что сердце сразу обрело праздничную легкость. Я почти физически ощутил близость победы. И не ошибся: через несколько дней наши войска вошли в Киев…
Он долго молчал, поглощенный воспоминаниями. Потом сослался на усталость и неторопливо ушел в дом. Елена и Колька слышали, как стукнула за ним щеколда двери. Дворовый пес Кудлай лениво звякнул цепыо и затих: видимо, снова улегся под крыльцом. В наступившей тишине чудилось, будто шуршит полуночный свет, оседая в густые заросли кукурузы.
— Колька, что ты наговорил! — с притворным ужасом всплеснула руками Елена. — А может, он прав? Может, и нет никакой любви и ты попросту придумал ее?
Колька сердито и обиженно взглянул на Речную, порывисто поднялся со скамьи.
— Пойдемте к морю… Мы тоже услышим ее. И тогда вы поверите..
— Поздно ведь, — нерешительно возразила Елена. Но затем рассмеялась и протянула Кольке руку. — Ладно, пошли, Робинзон.
Луна сливала море со степью. Над шаландами, вытащенными на берег, дремали притихшие мачты. Понуро накренившись, они таили в своем молчании извечные думы. Ржавые якоря, вонзившись в песок, приковали к побережью лунную неподвижность ночи. И словно отягченный этой неподвижностью, устало дышал маяк, с трудом раздвигая на сонной башне блеклые жабры огня.
Колька помог Елене забраться в одну из шаланд, присел рядом с женщиной на банке. Взял ее руки в свои ладони и замер.
— Здесь мы и будем сидеть до утра? — весело спросила Елена.
— Тс-с, вы разбудите мачты, — с шутливой строгостью предупредил он. — И потом… ее, наверное, нужно ожидать молча.
Юность не знает долгих огорчений. От неловкости, вызванной неожиданной и не совсем обычной встречей с Яковом Ивановичем, не осталось и следа. Она унеслась, растаяла, как уносится бродячая волна, случайно прошедшая над отмелями. Колька видел перед собой глаза женщины, наполненные лучистым сознанием того, что она любима, чувствовал запах ее волос и загадочную теплоту пальцев. И этим ограничивался сейчас для него мир, который казался Кольке безграничным. Еще не познавший глубин человеческой близости, он воспринимал как высшее ее торжество спокойную и доверчивую радость Елены… Эти глубины у каждого возраста свои. Опущенные ресницы четырнадцатилетней девчонки или неумелый поцелуй в шестнадцать — значат в эти годы так же много, как свобода, добровольно отданная любимому, — в годы зрелые. Кольке было девятнадцать.
И потому в нескрываемой радости Елениных глаз заключалось в эту минуту все его счастье, все его бытие — жизнь, которая обрела себя сполна, не помнила прошлого и не торопила будущее.
Колька не понимал, что это будущее уже пробуждалось и его наивном сердце. И пробуждала его — Елена. Будучи старше его и богаче, она невольно откликалась на его восторженность, на его робкую верность и ласковость. Тогда в ее глазах проскальзывала туманистая, уже не девичья отзывчивость — та застенчивая и в то же время царственная отзывчивость, которой так щедро наделена женщина. Она бередила в Кольке еще неведомые тайники чувственности, и ему начинало казаться, что июньское жгучее солнце, которое скрылось за морем, вернулось обратно и теперь таится в близких и влекущих