Святочные рассказы (цикл) - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут-то, в момент величайшего моего сознания своей немощи, и пришла ко мне помощь нежданная и необыкновенно могущественная.
Глава одиннадцатая
Вхожу я в свою квартиру, которая была заперта, после посаждения под арест Шельменки, и вижу – на полу лежит довольно поганенький конвертик и подписан он моему благородию с обозначением слова «секрет».
Все надписание сделано неумелым почерком, вроде того, каким у нас на Руси пишут лавочные мальчишки. Способ доставки мне тоже понравился – подметный, т. е. самый великорусский.
Письмо, очевидно, было брошено мне в окно тем обычным путем, которым в старину подбрасывались изветы о «слове и деле», а поныне возвещается о красном петухе и его детях.
Ломаю конверт и достаю грязноватый листок, на котором начинается сначала долгое титулование моего благородия, потом извинения о беспокойстве и просьбы о прощении, а затем такое изложение: «осмеливаюсь я вам доложить, что как после телесного меня наказания за дамскую никсу (т. е. книксен), лежал я все время в обложной болезни с нутренностями в киевском вошпитале и там дают нашему брату только одну булычку и несчастной суп, то очень желамши черного христианского хлеба, задолжал я фершалу три гривенника и оставил там ему в заклад сапоги, которые получил с богомольцами из своей стороны, из Кром, заместо родительского благословения. А потому прибегаю к вашему благородию как к командеру за помощью: нет ли в царстве вашего благородия столько милосердных денежек на выкуп моего благословения для обуви ног, за что вашему благородию все воздаст бог в день страшного своего пришествия, а я, в ожидании всей вашей ко мне благоволении, остаюсь по гроб жизни вашей роты рядовой солдат, Семеон Мамашкин».
Тем и кончилась страница «секрета», но я был так благоразумен, что, несмотря на подпись, заключающую письмо, перевернул листок и на следующих его страницах нашел настоящий «секрет». Пишет мне далее господин Мамашкин нижеследующее:
«А что у нас от жидов по службе, через их падение начался обегдот и вашему благородию есть опасение, что через то может последовать портеж по всей армии, то я могу все эти кляверзы уничтожить».
Прочел я еще это письмо, и, сам не знаю почему, оно мне показалось серьезным.
Только немало меня удивило, что я всех своих солдат отлично знаю и в лицо и по имени, а этого Семеона Мамашкина будто не слыхивал и про какую он дамскую никсу писал – тоже не помню. Но как раз в это время заходит ко мне Полуферт и напоминает мне, что это тот самый солдатик, который, выполоскав на реке свои белые штаны, надел их на плечи и, встретясь с становихою, сделал ей реверанс и сказал: «кланяйтесь бабушке и поцелуйте ручку». За это мы его в успокоение штатских властей посекли, потом он от какого-то другого случая был болен и лежал в лазарете.
Впрочем, Полуферт рекомендовал мне этого Мамашкина как человека крайне легкомысленного.
– Муа же ле коню бьен, – говорил Полуферт; – сет бет Мамашкин: он у меня в взводе и, – ву саве, – иль мель боку, и все просит себе «хлеба насупротив человеческого положения».
– Пришлите его, пожалуйста, ко мне; я хочу его видеть.
– Не советую, – говорит Полуферт.
– А почему?
– Пар се ке же ву ди – иль мель боку.
– Ну, «мель» не «мель», а я хочу его выслушать.
И с этим кликнул вестового и говорю:
– Слетай на одной ноге, братец, в роту, позови ко мне из второго взвода рядового Мамашкина.
А вестовой отвечает:
– Он здесь, ваше благородие.
– Где здесь?
– В сенях, при кухне, дожидается.
– Кто же его звал?
– Не могу знать, ваше благородие, сам пришел, – говорит, будто известился в том, что скоро требовать будут.
– Ишь, говорю, какой торопливый, времени даром не тратит.
– Точно так, – говорит, он уже щенка вашего благородия чистым дегтем вымазал и с золой отмыл.
– Отлично, – думаю, – я все забывал приказать этого щенка отмыть, а мосье Мамашкин сам догадался, значит – практик, а не то что «иль мель боку», и я приказал Мамашкина сейчас же ввести.
Глава двенадцатая
Входит этакий солдатик чистенький, лет двадцати трех-четырех, с маленькими усиками, бледноват немножко, как бывает после долгой болезни, но карие маленькие глазки смотрят бойко и сметливо, а в манере не только нет никакой робости, а, напротив, даже некоторая простодушная развязность.
– Ты, – говорю, – Мамашкин, есть очень сильно желаешь?
– Точно так, – очень сильно желаю.
– А все-таки нехорошо, что ты родительское благословение проел.
– Виноват, ваше благородие, удержаться не мог, потому дают, ваше благородие, все одну булочку да несносный суп.
– А все же, – говорю, – отец тебя не похвалит.
Но он меня успокоил, что у него нет ни отца, ни матери.
– Тятеньки, – говорит, – у меня совсем и в заводе не было, а маменька померла, а сапоги прислал целовальник из орловского кабака, возле которого Мамашкин до своего рекрутства калачи продавал. Но сапоги были важнейшие: на двойных передах и с поднарядом.
– А какой, – говорю, – ты мне хотел секрет сказать об обегдоте?
– Точно так, – отвечает, а сам на Полуферта смотрит.
Я понял, что, по его мнению, тут «лишние бревна есть», и без церемонии послал Полуферта исполнять какое-то порученьишко, а солдата спрашиваю:
– Теперь можешь объяснить?
– Теперь могу-с, – отвечает: – евреи в действительности не по природе падают, а делают один обегдот, чтобы службы обежать.
– Ну, это я и без тебя знаю, а ты какое средство против их обегдота придумал?
– Всю их хитрость, ваше благородие, в два мига разрушу.
– Небось, как-нибудь еще на иной манер их бить выдумал?
– Боже сохрани, ваше благородие! решительно без всякого бойла; даже без самой пустой подщечины.
– То-то и есть, а то они уже и без тебя и в хвост и в голову избиты… Это противно.
– Точно так, ваше благородие, – человечество надо помнить: я, рассмотрев их, видел, что весь спинной календарь до того расписан, что открышку поднять невозможно. Я оттого и хочу их сразу от всего страданья избавить.
– Ну, если ты такой добрый и надеешься их без битья исправить, так говори в чем твой секрет?
– В рассуждении здравого рассудка.
– Может быть голодом их морить хочешь?
Опять отрицается.
– Боже, – говорит, – сохрани! пускай себе что хотят едят: хоть свой рыбный суп, хоть даже говяжий мыштекс, – что им угодно.
– Так мне, – говорю, – любопытно: чем же ты их хочешь донять?
Просит этого не понуждать его открывать, потому что так уже он поладил сделать все дело в секрете. И клянется, и божится, что никакого обмана нет и ошибки быть не может, что средство его верное и безопасное. А чтобы я не беспокоился, то он кладет такой зарок, что если он нашу жидовскую кувыркаллегию уничтожит, то ему за это ничего, окромя трех гривенников на выкуп благословенных сапогов не нужно, «а если повторится опять тот самый многократ, что они упадут», то тогда ему, господину Мамашкину, занести в спинной календарь двести палок.
Пари, как видите, для меня было совсем беспроигрышное, а он кое-чем рисковал.
Я задумался и, как русский человек, заподозрил, что землячок какою ни на есть хитростью хочет с меня что-то сорвать.
Глава тринадцатая
Посмотрел я на Мамашкина в упор и спрашиваю:
– Что же тебе, может быть, расход какой-нибудь нужен?
– Точно так, – говорит, – расход надо беспременно.
– И большой?
– Очень, ваше благородие, значительный.
Ну, лукавь, думаю, лукавь, – откройся скорее, – на сколько ты замахнулся отца-командира объегорить.
– Хорошо, – говорю, – я тебе дам сколько надо, – и для вящего ему соблазна руку к кошельку протягиваю, но он заметил мое движение и перебивает:
– Не извольте, ваше благородие, беспокоиться, на такую неткаль не надо ничего из казны брать, – мы сею статьею так раздобудемся. Мне позвольте только двух товарищей – Петрова да Иванова с собой взять.
– Воровства делать не будете?
– Боже сохрани! займем что надо, и как все справим, так в исправности назад отдадим.
Убеждаюсь, что человек этот не стремится с меня сорвать, а хочет произвести свой полезный для меня и евреев опыт собственными средствами, и снова чувствую к нему доверие и, разрешив ему взять Петрова и Иванова, отпускаю с обещанием, если опыт удастся, выкупить его благословенные сапоги.
А как все это было вечеру сущу, то сам я, мало годя, лег спать и заснул скоро и прекрепко.
Да! – позабыл вам сказать, что весьма важно для дела: Мамашкин, после того, как я его отпустил, пожелав «счастливо оставаться», выговорил, чтобы обработанные фингершпилером евреи были выпущены из-под запора на «вольность вольдуха», дабы у них морды поотпухли. Я на это соблаговолил и даже еще посмеялся: – откуда он берет такое красноречие, как «вольность вольдуха», а он мне объяснил, что все разные такие хорошие слова он усвоил, продавая проезжим господам калачи.