Окольный путь - Хаймито Додерер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее нарушил Брандтер. Он вскочил на скамейку, широко взмахнул рукой со стаканом и провозгласил краткий и странный тост:
— Друзья! — воскликнул он. — Да здравствует свобода!
Слова его, наверное, были не вполне понятны, или же кое-кто понял их слишком уж хорошо (как знать?), зато все поняли в свете луны этот размашистый жест, поняли, завороженные только что отзвучавшей песней.
— Да здравствует свобода! — воскликнули драгуны и, протиснувшись к Брандтеру, стали звонко с ним чокаться.
14
Какая-то лягушка, должно быть особенно крупная и толстая, тяжело плюхнулась в воду. Граф Мануэль — он сидел, обхватив голову руками, вздрогнул и прислушался. Через минуту он опять оперся локтями о стол и погрузился в свои думы. Ужин стоял перед ним почти нетронутый.
В этот вечер ротмистр оставался в лагере один. Остальные офицеры собрались в доме лавочника, у квартирмейстера, пригласившего их на товарищескую вечеринку с вином и картами. Граф Мануэль наивежливейшим образом отказался, сославшись на неотложные дела — письма и тому подобное. Теперь после вечерней поверки должен был еще только явиться прапорщик доложить, что в районе кантонирования все в порядке и что караул сменился. Потом не придет уже никто. Потом он будет совсем один.
И все-таки этого молодого человека, прапорщика, которому после захода солнца предстояло в последний раз нарушить его одиночество, Мануэль ждал с известным нетерпением, из чего можно заключить, что от добровольного уединения было ему немножко не по себе. Он даже готовился к приходу юноши — после ужина велел охладить вино и вставить в лампы новые свечи, которых покамест не зажигал, потому что еще только начало смеркаться.
Безветренный и почти безоблачный летний вечер с легким гнетом духоты опускался над лугом. На западе пылало небо, затянутое слоистыми облаками, вечерний свет яркими лентами ложился между стволами, просачивался сквозь листву, зажигая ее зеленым пламенем. И на траве между палаткой и берегом тоже горела, медленно подвигаясь вниз, полоса позднего багрового света. Мануэль встал из-за стола и начал расхаживать взад-вперед перед палаткой. Одинокий посреди этого вечернего луга, отделенный от всего внешнего валом из зелени и золотистого пурпура, он словно пребывал в некоем обособленном мире, где, казалось, был замкнут уже навсегда.
Понемногу надвинулись сумерки. Графа застигли они в том же беспокойном движении, но чуть погодя он опять сел за стол и впал в глубокую задумчивость. Наконец со стороны косы услыхал он конский галоп. Прискакал дежурный офицер, несколько раньше условленного. Бросив поводья ординарцу, прапорщик подошел к палатке и обратился к ротмистру с донесением.
Мануэль подал руку молодому человеку, предложил сесть и велел дать огня. Стало уже почти темно.
Прапорщик, белокурый веселый рейнландец с открытым взглядом светлых глаз, получил, разумеется, от товарищей наказ любой ценой привести с собой ротмистра на пирушку, бывшую уже в полном разгаре, можно сказать, притащить его, употребив для этого все способы увещания. Когда он увидел, что граф вовсе не трудится над письмами и бумагами, как следовало ожидать по его отговоркам, а безо всякого дела сидит за пустым столом, в нем сразу взыграла надежда на успешное осуществление его миссии. Но очень скоро странный вид Мануэля убедил его в обратном. Позднее он часто и охотно рассказывал об этой своей последней встрече с графом Куэндиасом и в этих рассказах постоянно твердил о какой-то растерянности и беспомощности, которые подметил тогда у своего эскадронного командира, — качествах, поведению ротмистра вообще не свойственных, а поэтому обращавших на себя внимание. Кроме того, граф Мануэль вдруг положил ему руку на плечо, посмотрел на него долгим взглядом и сказал:
— Дорогой друг, существуют принципы, от которых не отступают. Их долго носят в себе и на их основе строят жизнь, так со временем они становятся похожи на перезакаленную сталь: согнуть их нельзя — можно только сломать, а значит, надо либо жить с ними, либо без них умереть.
Это замечание графа имело, однако, весьма отдаленную связь с тем разговором или беседой, которую они вели, а оттого показалось особенно странным. О чем же, собственно, шла речь между ними в этот памятный вечер, этого Ренэ фон Ландсгеб (так звался тот бывший прапорщик) впоследствии совершенно не мог вспомнить. Незабываемым для него осталось лишь общее впечатление: в круге зыбкого, мерцающего света от горевших на столе свечей — фигура графа, не находившего себе покоя; он то садился, то широкими шагами расхаживал взад-вперед. Свой белый мундир ротмистр против обыкновения расстегнул от шеи до пояса, так что из-под него выбилась шелковая рубашка. Лицо его выглядело узким и маленьким, как у мальчика, а под смуглой кожей угадывалась смена красок — от глубокой бледности до летучего румянца. Глаза же стали еще больше и чернее, чем всегда. Господин фон Ландсгеб неизменно подчеркивал, что в те полчаса, которые он провел тогда в обществе графа, он чувствовал в себе настойчивое и все нараставшее побуждение во что бы то ни стало увести графа в деревню, к товарищам. И не для того только, чтобы выполнить поручение и тем доставить удовольствие остальным офицерам, а, как ему казалось, по более серьезным причинам. Что же то были за причины? Робость перед старшим по возрасту и по чину, с которым он не мог запросто говорить о личном, удерживала прапорщика от всякого прямого вопроса. Позднее, как часто упоминал он сам, он видел в этом легкомысленное упущение, а стало быть, и вину. Когда он снова повторил свое приглашение, ротмистр отклонил его столь же любезно, но не менее решительно, чем прежде, и тотчас переменил разговор. «Не безграничная свобода, которой пользуется искатель приключений, — так примерно он говорил, — дает человеку полноту жизни. Тот, кто себя ограничивает и остается тверд, может ощутить эту полноту во много раз сильнее, подобно тому как течение воды заметнее всего там, где она наталкивается на что-то твердое, скажем на опору моста или какой-нибудь столб. Ты еще испытаешь это на себе, друг мой, мужчина должен раз навсегда воздвигнуть вокруг себя некие стены, — тут граф Мануэль снова принялся беспокойно ходить взад-вперед, — воздвигнуть ради того, чтобы он вообще мог жить, а не погиб или не превратился в ничто. — На этом месте он чуть возвысил голос, звучавший тревожно. — Как выплеснутая вода, вот что хочу я сказать! Да, иногда это необходимо. Кому удалось воздвигнуть такие стены, тот уже не вправе их ломать. Пусть временами он ведет себя как узник, который никогда не меряет шагами свою камеру из конца в конец, намеренно никогда не пользуется всем ее пространством, ибо все-таки менее тягостно остановиться по собственной воле, нежели натолкнуться на непреодолимую стену! Стену, да, ее, видишь ли, конечно, можно построить из некогда принятого решения, с годами оно становится твердым, как неумолимая внешняя сила, то есть столь же крепким, как сама жизнь. Вот что разумею я под стеной. Можно назвать так и конечные принципы… Как тебе будет угодно. Надобно жить либо вовсе без оных — но что это будет за жизнь! — либо держаться только благодаря им. Кто однажды построил себе такую стену, тот уже не вправе ее проломить. Ибо по ту сторону его ждет… да, там ждет его смерть, в той или иной форме. То, что я говорю, кажется тебе, наверное, немного странным? Ну, прости».
Господин фон Ландсгеб впоследствии неизменно подчеркивал, что в конце этой речи он испугался. Но нечто еще более примечательное произошло при их прощании. Когда прапорщик готов был вскочить на лошадь, которую уже подвел к нему ординарец, ротмистр, хотя он только что сам отпустил молодого человека и опять сел за стол, окликнул его еще раз. Господин фон Ландсгеб быстро обернулся. Граф подошел к нему, но сперва ничего не говорил, лишь после нескольких мгновений молчания (странное то было молчание!) повторил уже высказанную ранее просьбу: передать сердечный привет господам офицерам, собравшимся в доме лавочника. Ландсгеб еще раз поблагодарил и сел на лошадь. Но едва успел он тронуться с места, чтобы, пробравшись между деревьями и кустами луга и миновав многочисленные лужи, шагом выехать на песчаную косу, как еще раз услыхал голос ротмистра — тогда он остановился и обернулся в седле. Невдалеке, меж темнеющими кустами, мерцал белый мундир графа. Значит, командир эскадрона шел за ним следом и дальше. И опять молчал. Господин фон Ландсгеб хотел сразу же поворотить лошадь, но тут ротмистр наконец молвил:
— Не останавливайся, Ренэ, я только хотел тебе сказать, чтобы ты сейчас, ночью, поосторожней ехал по косе, ведь ты на Бельфлер… — Это была лучшая лошадь господина фон Ландсгеба, его собственного завода, совсем еще молодая и только недавно объезженная. — Она у тебя, быть может, еще не такая надежная, а там повсюду камни.