Четвертый разворот - Петр Кириченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он замолчал, и видно было, что, подумав о сыне, которого так и не мог дождаться, расстроился.
Теперь Ступишин сам был командиром, и они с Игнатьевым вместе не летали, но встречались часто. А летом, бывало, ездили в деревню, где у Ступишина куплен был старый брошенный дом. Чаще там жили их семьи, а сами они редко приезжали, вырываясь на день-два, потому что летом как раз и начиналась основная работа, и времени не хватало.
Хорошо было сидеть на кухне, друзья наговорились, и Ступишин незаметно взглянул на часы — не пора ли прощаться. Игнатьев заметил этот взгляд.
— Не торопись, — сказал он. — Расскажу я тебе об одной поездке. Я, собственно, и заговорил об этом...
— Расскажи, — согласился невозмутимый Ступишин, — только я не помню, чтобы ты куда ездил.
— Было дело, — проговорил Игнатьев, взглянул за окно и продолжал: — Смотрю я вон на ту звезду и вспоминаю, как стоял на дороге и глядел на небо. Нет! Ты только представь себе, Георгий, отлетал я тогда тысяч восемь, нагляделся и на небо, и на облака — чему, казалось бы, удивляться, а когда попал в места глухие, стал смотреть не на что другое, как на небо!
Игнатьев высказал все это оживленно, взволнованно и, вспоминая, смотрел на Ступишина с удивлением, будто ему самому не верилось, что такое могло быть. Ступишин мало что понял, тем более ничего странного в таком поступке не увидел и, проявляя осторожность, сказал короткое, но задумчивое «Гм!..».
— Вот ты говоришь, посадка, — продолжал Игнатьев. — Конечно, посадка! Движок горит, темнотища вокруг, и мысль только одна — к земле скорее бы! к земле... Но это случай, понимаешь!., ситуация такая, и тут ясно все. А вот то, что я забрался в глухомань и смотрел на небо — это сложнее. Мы же летаем, — сказал он почти шепотом, — знаем, что небо для нас всегда... привычное, что ли... Как бы точнее выразиться? Небо это нас держит, привыкли мы, иной раз пролетишь, спроси — не скажешь, какое оно было. Позабудешь. Да и тысячи людей живут и не интересуются небом: на земле хлопот хватает. Но для нас... Словом, небо есть небо. А тогда оно мне показалось таким, будто видел я его впервые. Черное-черное, звезды огромные. Я стал вспоминать навигационные, но оказалось, почти все перезабыл. Отчего-то Ли-два вспомнился...
— Золотой был самолет, — вставил Ступишин, глядевший на товарища с явным удивлением и, видно, не понимавший его. — Помню, шарахнуло меня это небо...
— Да нет! — остановил его Игнатьев, даже кулаком пристукнул по столу и скривил губы, словно от боли. — Не то! Это случай, а вот когда вокруг все спокойно, когда ничего еще не произошло, а тебе уже как-то не так. Смотришь в небо, далеко смотришь... Понимаешь?! Эх! — сказал он в сердцах. — Высказать не могу!..
— Да понятно! — вскрикнул тихо Ступишин, переживая за товарища. — Смотришь, думаешь о чем-то, а потом забываешь. Не так?..
— Может быть, — согласился Игнатьев, голос у него стал спокойнее. — Может быть, — повторил он и продолжал: — И состояние у меня было тогда какое-то непонятное, легкость какая-то... Правда, попал я в те места впервые, да и работал перед этим дней десять без выходных, потому что экипаж мой отправлялся на учебу и надо было подналетать...
Игнатьев рассказывал, как прилетел в тот день в Минеральные Воды. День помнился ему погожим, солнечным, но коротким, верно потому, что когда он ехал автобусом, наступил вечер, темнота. Ехать пришлось долго, Игнатьеву надоело глядеть на дорогу, на людей в автобусе, и он даже задремал... Дорога петляла среди невысоких гор, бежала вдоль речки.
Поздним вечером он приехал в Теберду.
Яркие, по-южному большие звезды сияли над долиной, над селением, спавшим в густой темноте; небо было темное, высокое, ближе к горизонту оно становилось совсем черным, и на этой черноте отпечатывались вершины Большого Кавказа, над которыми Игнатьев пролетал не однажды, а вот так, снизу, видел впервые. В селении дружно лаяли собаки, их голоса звонко разносились в морозном воздухе. От звездного света снег матово блестел, и по нему, чернея, уходила дорога. Далеко впереди горел единственный, наверно, на все селение фонарь, издали похожий на большую остывшую звезду. Справа от дороги белели дома, слева, на склоне небольшой горушки — темнел лес. Игнатьев постоял, поглядел на небо...
Из-за новизны мест или какой-то заброшенности, которая чувствовалась в темноте вечера, в собачьем лае, во всей глухомани селения, где горел желтый фонарь, небо показалось ему каким-то другим, еще невиданным, и, глядя на него, а затем — на дома, на лес и дорогу, он ощутил какой-то неземной покой и удивительную чистоту. Дышалось легко, звезды горели ярко и поэтому казались ближе. Игнатьев подумал, что стоило лететь, ехать, чтобы увидеть все это, и пошел дальше... Вообще-то, ему надо было попасть выше в горы, но ночью туда не ходил никакой транспорт, и он, следуя совету ехавших в автобусе людей, топал на туристическую базу, решив там переночевать. Он полагал, что фонарь обозначает турбазу и не придется идти еще дальше, где была сплошная темень. Так оно и вышло. Фонарь горел у самых ворот, освещая просторный двор турбазы, одноэтажный длинный корпус, в котором светилось одно окно, а остальные блестели черными стеклами, и пять небольших домиков, стоявших напротив основного корпуса. Окна в них тоже не горели, и поэтому турбаза показалась Игнатьеву заброшенной или закрытой по какой-то причине. После он узнал, что попал во время пересменки: база пустовала... Сторож выслушал Игнатьева равнодушно, но по-доброму, взяв рубль и паспорт, выдал две простыни и повел в домик.
— Он так впереди шел, а я за ним, — рассказывал Игнатьев неторопливо, поглядывая то на Ступишина, то в окно. — И вдруг слышу смех, голоса... В ворота входят трое: две женщины и парень. Как подошел, вижу — карачаевец, черные усы, шапка мохнатая и весь из себя этакий красавец. Лицо и правда тонкое. А на лице и не поймешь — то ли гордость, то ли спесь. На меня едва взглянул и сразу: «Гидэ начальнык?» Я кивнул... А сторож как раз в домик вошел, свет там включил. Он меня опередил, кинулся туда, а женщины остановились. Я тоже остановился, смотрю. Одна — светлые локоны из-под шапки выбились — улыбается, другая спокойно стоит, рюкзак у нее. А светлая так, с небольшой сумкой — вроде бы на прогулке и...
— Постой, — перебил Ступишин. — Вторая-то что? Черненькая?..
— Да не то чтобы черненькая, но потемнее, — ответил Игнатьев и продолжал: — Глаза у нее цепкие, лицо милое, нельзя сказать, что красавица, но... А светлая и стоять не может — то так повернется, то этак. Я сразу почувствовал, что за птица... А карачаевец этот со сторожем уже говорит, по плечу хлопает, и видно — знакомы они. Я тоже в домик вхожу, а сторож как раз и говорит: «Ключи, говорит, выдам, а там сами разберетесь». А, думаю, понятно. Сторож вышел, и парень с ним, так что остался я один. Через некоторое время парень вернулся, сел на кровать, посидел, поглядел, но спать вроде бы не собирается... А у меня хлеб был, колбаса, а кипятильника — нет. У карачаевца спросить бы, да ему зачем кипятильник, он, руки в брюки, и так хорош. Вышел я из домика, там колонка была, набрал стакан воды... Ну, домик я тебе не буду описывать: голые стены, исписанные да измазанные, три кровати, стол. Меня, правда, светильник удивил... Я как вошел, сразу же его приметил, вроде бронзовый абажур, присмотрелся — корзинка для мусора, подвесил кто-то к потолку. А она ржавая до красноты и кажется бронзовой. Вот так, но это пустое... Сидел этот парень, сидел, да и предложил мне забрать себе эту черненькую, потому что она, мол, ему мешает. А со сторожем он не сумел договориться.
— Панимаешь? — спрашивает меня.
— Очень хорошо, — говорю, — понимаю, — и спрашиваю, согласна ли она, а красавец поглядел на меня с этаким прищуром и проблеял:
— Э-э-э! Тэбэ нэ сытыдна!
Мужчина, мол, все решает, и как я ей скажу, так и будет. Ну, кто там решает, вопрос сложный, не стали мы обсуждать, только сказал я:
— Не стыдно! Пошли!
Зашли мы к женщинам в домик, рыжая хозяйничает там, вещи раскидала, на столе что-то готовит, бутылка вина стоит, хлеб кусками. А та, другая, сидит в пальто на кровати, рюкзак у ног. И знаешь, Георгий, пока шел, думал, как бы сказать ей помягче, а как встретились глазами, я ей сразу: «Пойдемте! Вам здесь делать нечего!» Вот так! Она встала, я рюкзак взял, и вышли. Слышал только, как карачаевец что-то сказал, похвалил, наверное, да девица смехом залилась.
В домик вошли, я ей говорю: располагайтесь, мол, переночуете здесь, а у самого сердце стукнуло, даже заикаться стал. И то ли состояние было такое, а может, стервец этот, карачаевец, сбил меня на такой лад, но хотелось мне ей угодить хоть чем-нибудь, сделать что-нибудь приятное. А я уже присмотрелся: пальтишко на ней поношенное, коротенькое, вроде бы детское. Стал предлагать перекусить...
— Правда, — говорю ей, — вина у меня нет, да и чаю никак невозможно, потому что кипятильника нет...
— Хорошо, что забрали меня оттуда, — стала она благодарить. — Я уж не знала, что и делать...