Хлыновск - Кузьма Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день, сняв пальто, перешагивал я, ничего не подозревая, через порог класса, как в этот момент сбоку от стены чей-то кулак со всей силы ударил меня по лицу. Удар отшатнул меня назад, но не свалил. Мысль о мести собрала мою волю. Положив книжки на парту, не обращая внимания на льющуюся из носа кровь, я стал разыскивать нанесшего мне удар. Горячая потребность расправиться с врагом даже самую боль делала для меня приятной и возбуждающей.
Кривошей стоял, как ни в чем не бывало, у печки, грея зад и руки о горячую жесть. Очевидно, вид у меня был настолько решительный, что даже такой сорванец, уверенный в своей силе, как Кривошей, никак не ожидающий от меня смелости нападения, проговорил, отстраняясь от печи и освобождая на всякий случай руки:
— Ну, ну, эй, ты…
Ударил я Кривошея ие помня сам себя. Когда тот растерялся и отступил в угол, я вцепился в него левой рукой, нанося удары правой. Треск расползавшейся рубахи доставлял мне особенное удовольствие. Этот же треск и хруст моих ударов, не дававших возможности опомниться противнику, казалось, веселил и пьянил обступивших место побоища школьников. Симпатии были на моей стороне, я это слышал по возгласам окружающих.
Наконец, противник подо мной, но его зубы вцепились в мою руку. Я делаю последний удар по его скулам, освобождаю руку и за волосы держу его прижатым к полу.
— Пусти. Ладно… — заговорил подо мной мальчуган.
— Злой ты, вот тебе за все.
Бросаю его и иду к кадушке, где ребята уже ждут меня с кружкой воды, чтоб отмыть лицо от размазанной и застывшей крови и прокус на руке. Я чувствовал восхищение мною, как победителем, но главное, что было во мне, это ощущение перелома моего состояния: я превозмог инстинкт боязни, моя смелость победила другую; впервые я привел в действие и проверил мои мускулы на борьбе с себе подобным существом. Во мне установился новый вид самозащиты перед внешним миром.
Это была моя первая драка.
После такой встречи совершенно неожиданно у меня с Кривошеем установились хорошие отношения: последний стал проявлять дружбу и доверие, посвящая меня в свои подозрительные приключения.
Кривошей недолго пробыл в школе. Из нее он исчез неожиданно, но его еще встречали в городе, большею частью пьяным, несмотря на его двенадцать, думаю не больше, лет. Потом я о нем забыл до тех пор, когда несколько лет спустя я его увидел в острожной церкви, в числе других арестантов на хорах за решеткой. Мой школьный товарищ меня узнал — улыбнулся и сделал жест рукой. У меня было искреннее сожаление за его судьбу, и, чтоб как-нибудь это проявить, послал я ему передачу — семь копеек и пакетик махорки из пятиалтынного, скопленного мной на покупку книжек. Еще позднее о Кривошее стали поговаривать всерьез — он достиг разбойничьей популярности, самые удалые преступления и смелые побеги из тюрем стали приписывать ему. Хлыновцы гордились своим героем, тем более что другого сорта герои перевелись к тому времени в Хлынсвске. Наконец, знаменитое балаковское дело, где из-за пустяшного грабежа вырезана была целая семья, всплеснуло уже на самый верх кровавое имя Кривошея. Под этим нашим прозвищем он и был известен, оно и схоронило настоящее имя, отчество и фамилию Кривошея. Да и его самого после балаковекого преступления схоронила каторга на долгие годы.
Прошло много лет.
Бродил я Хлыновским уездом по этюдам. Собственно говоря, этюды были предлогом, а меня увлекал самый процесс наблюдения. Этюдник наполнялся случайными записями случайных мест, и обычно эти наброски мало пригождались мне для дальнейших работ, но зато во время разрешения какой-нибудь картины вдруг в голове вспыхнет образ детальнейшего куска пейзажа, где лист дерева, зацепившийся за камень на черной земле, дает мне полный материал для завершения не хватающего в картине плана. И оказывается, что эта деталь мною наблюдалась несколько лет тому назад в одну из таких прогулок, и при этом всплывают такие точности обстановки, что мне припоминается все мое органическое состояние под впечатлением температуры воздуха, запахов растений, моей усталости и целого ряда мыслей, работавших во мне в момент наблюдения.
Итак, бродил я таким манером, вооруженный ящиком через плечо, уездом Хлыновска. Мое желание добраться на ночлег в село Брыковку не сбылось. Я решил миновать лес и уснуть на его опушке перед спуском в долину.
Ночь была темная, августовская. Деревья, еще полные кроны, закрывали небо. Дорога, с утопавшей колеей в песке и прослоенная песчаником, подымалась в гору, извиваясь просекою. То и дело срываясь в колею, я шел тихо, почти на ощупь.
В это время впереди меня у дороги блеснул огонек, очевидно от курения, и погас. Ночью, в безлюдном, казалось, месте, этот огонек заставил меня вздрогнуть. В такие моменты боязливей неловкости в голову сейчас же приходят услужливые воспоминания: я вспомнил сейчас же городские разговоры о беглом каторжнике, появившемся будто бы в наших местах. И версию, что бродяга из хлыновских и прибежал сюда не то жену повидать, не то детей… О каторжниках слухи у нас распускались довольно часто: уродятся хорошо яблоки или арбузы, так вот. чтоб не повадно было парням воровать их, — садоводы Хлыновска и пустят слух о бродягах, рыскающих вокруг города.
Как бы то ни было, но мысль о каторжнике мелькнула во мне одновременно со вспыхнувшим огоньком впереди меня — страх не имеет логики.
Я замедлил и без того тихий шаг.
Мысли приходили быстро и разно: вернуться назад, допустив возможность, что владелец огня меня еще не заметил; выстрелить в воздух, чтоб запугать бродягу — буде это он — и обратить его в бегство, а третья мысль, которая и пересилила остальные, была о том, чтобы идти вперед тем же шагом, наблюдая вокруг себя, и суметь предупредить встречу, если бы она оказалась опасной.
По мере того как я подымался, нервы мои напрягались сильнее из опасения неожиданного нападения. Внешне я старался шагать шумно и даже начал насвистывать песенку к размаху шага, и только моя левая рука, впившаяся в револьвер-бульдог, говорила о моем истинном состоянии духа. При дальнейшем приближении к месту, где, по запомнившемуся огоньку, по моему расчету должен был находиться человек, — оттуда снова заблестела красная точка. На сей раз совершенно отчетливо видно было, что там кто-то курил. Высота папиросы над почвой говорила о сидячем положении курящего. Вызывающие операции с огоньком показывали, что мы друг друга заметили.
Надо было войти в сношение с ночным человеком. Для людей, много бродивших землею, известно, что для таких сношений есть какие-то моменты расстояния и такта, и я уже собрался заговорить о чем-то вроде прикура, как одновременно от папироски раздался голос:
— Куда живого тащит? — голос сипловатый, но ничего трагического собою не представлял.
— А ты кто, неприкаянный? — отвечаю и я вопросом.
— Не мужик, видать, — насмешливо отозвался голос, и незнакомец быстро и ловко зажег спичку, скрывая ладонью себя в тени (типичный воровской прием даже у парижских апашей), и осветил меня.
У него была ловкость вора, а у меня сноровка живописца, привыкшего быстро схватывать отдельные части формы и сейчас же в мозговой коробке создавать по ним цельный образ. Когда я закрыл глаза от вспыхнувшей спички, — образ бродяги для меня был готов: реденькая бородка на худом лице со впадинами на щеках, неправильность шеи, дающая неверную посадку головы, и незабываемые, маленькие, бросающиеся с белков зрачки… Он был чуть выше меня ростом. Закуривая об его окурок мою папироску, я хранил экспрессию этих глаз в памяти, припоминая, откуда я знаю эти бросающиеся точки… Откатилось много лет, и предо мной встала мрачная картина комнаты с ушатом воды…
— Ты хлыновский? — спросил я.
— Был хлыновский — да сплыл… А что?
— Не Кривошей ли по прозвищу?
— Ты тутошный? — резко и подозрительно воскликнул бродяга. — Откуда знаешь?
Я засмеялся.
— Был тутошный, когда Кривошея поколотил…
— Не дури. Говори толком… Ты, может… — и, отскочив от меня, каторжник неистово свистнул.
— Брось, дружище, — спокойно сказал я Кривошею, — вспомни лучше училище на базаре.
— Нешто ты Водкин? — закричал он. — Эх, так твою пронеси… — заматершинил Кривошей. — Ну, брат, устроил встречу… А ведь я, так и эдак, на тот свет тебя определил. — И, сунув за пазуху, как мне показалось, нож, он оживленно предался воспоминаниям короткого детства.
Мы шли дорогой рука об руку. Кривошей говорил быстро, отрывисто. Во время рассказа он закашлялся и остановился, сплевывая мокроту.
Что-то, брат, горло першит за последнее время, — сказал он, откашлявшись, — присядем давай.
Мы присели на дорожный срез.
Кривошей за половину этой ночи рассказал мне всю свою несчастную жизнь, из которой два-три года, проведенные в школе, были для него единственной отрадой.