Сезанн - Бернар Фоконье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его письма к Золя, относящиеся к этому периоду, свидетельствуют о подспудно одолевавшем его смущении. Золя стал большим человеком, он же по-прежнему топчется на месте. Этот мир не для него. Он рассыпался в неуклюжих любезностях, с трудом маскировавших его неловкость, если, конечно, за всем этим не крылись ирония и уязвлённая гордость: «С благодарностью, твой давнишний товарищ по коллежу в 1854 году». 1 мая 1880 года Сезанн обратился к другу с просьбой от имени своих собратьев по цеху — группы импрессионистов, хотевших с его помощью опубликовать в «Ле Вольтер» письмо Ренуара и Моне, возмущённых «плохим размещением» их картин на Салоне. Кроме того, они требовали проведения в следующем году выставки «чистых импрессионистов». Поль чуть ли не извинялся за этот демарш: «Я всего лишь выполняю роль посредника и не более того». В том же письме он сообщал другу о «крайне печальном событии, каковым явилась кончина Флобера», и это было для него не просто красивой фразой.
Письмо это имело продолжение. Верный Золя понял, что его просят начать новую кампанию в защиту друзей-художников. Он не просто опубликовал письмо Моне и Ренуара, но и возобновил полемику о судьбах живописи ровно с того самого места, на каком закончил её 14 лет назад. И хотя его представления о живописи оставались такими же путаными, как и прежде, слово его приобрело совершенно иной вес. Золя опубликовал в «Ле Вольтер» серию из четырёх пространных статей под общим названием «Натурализм в Салоне». Надо заметить, что он со своими откровениями не оправдал тех надежд, что возлагали на него художники. Первую из статей, напечатанных во второй половине июня 1880 года, Золя начал с вдохновенной защиты импрессионистов:
«Их считают насмешниками и шарлатанами, издевающимися над публикой и специально поднимающими шумиху вокруг своих произведений, тогда как они, напротив, являются строгими и последовательными наблюдателями жизни. Мне кажется, мало кто знает, что большинство этих борющихся за свои права художников люди бедные, едва не погибающие от непосильного труда, нужды и усталости. Довольно странные они насмешники, эти мученики своей веры!»
Такое вот восхваление, очень в духе Золя. Но автор романа «Нана» тут же принялся делать оговорки. На его взгляд, последняя выставка импрессионистов сослужила им плохую службу. Нет сомнений, что импрессионизм — это передовой отряд современной живописи, та «подымающаяся волна модернизма, которую не остановить, которая мало-помалу подмывает Школу изящных искусств, Академию, все их приёмы и все их условности». В общем, разве можно в век железных дорог рисовать так же, как в эпоху Людовика XIV? Но при этом не является ли ошибкой проведение подобных групповых выставок? Не позволяют ли они разным посредственным художникам просачиваться в образовавшуюся брешь? И напоследок, in cauda venenum[176], убийственное замечание: «К великому несчастью, ни один из художников этой группы не сумел мощно и неопровержимо воплотить в своих произведениях новые истины, которые только начинают обретать в их творчестве более-менее чёткие формы». А далее напрашивается мысль: то, к чему импрессионизм ещё только стремится, натурализм уже нашёл благодаря ему, Золя. И он продолжает: «Эти новые истины неоспоримы, но нигде, ни у одного из них мы не видим их воплощения в жизнь уверенной рукой мастера. Все эти художники лишь предвестники будущего, гения среди них нет, он ещё не родился. Всем понятно, чего они добиваются, и их право на это никто не оспаривает, но тщетно мы будем искать среди их работ шедевр, который бы зримо утвердил их истину и заставил бы склонить перед ней голову Так что борьба импрессионистов пока не принесла ожидаемых результатов, их творения не доросли до уровня их притязаний, они всё что-то лепечут и никак не могут найти нужные слова»[177]. Посыл понятен: у импрессионистов нет лидера, нет своего гения; если бы он имелся, успех у публики им был бы обеспечен, пример тому — он сам и его романы.
Импрессионисты были в ярости. Но не Сезанн. К тому же Золя впервые в жизни удостоил его хоть какой-то похвалы, этак снисходительно упомянул вскользь: «Г-н Поль Сезанн с его темпераментом большого художника, который по-прежнему бьётся в поисках собственного стиля, всё же ближе к Курбе, чем к Делакруа».
Сезанн доволен. Эмиль написал о нём — наконец-то! Почувствовал ли он снисходительность и недопонимание в высказываниях друга? Конечно, сравнение с Курбе и Делакруа льстило, но Золя был не в состоянии реально оценить проделанную Полем гигантскую работу, он даже не понял, что тот уже отошёл от импрессионизма и торит собственный путь, ни на чей другой не похожий. Что касается импрессионизма, то на его счёт мнения друзей совпадали: да, это «новая истина», и уж кто-кто, а Сезанн-то по своему опыту знал, сколько за всем новым стоит упорного труда, поисков и метаний. И он совсем не обиделся на Золя за его вялую похвалу, он прекрасно понимал, сколько ему ещё предстоит сделать.
Летом 1880 года он вновь гостил в Медане. Атмосфера собственного домашнего очага сильно его угнетала. Отношения с Гортензией совсем разладились. Совместная жизнь стала обоим не в радость. Будучи подругой художника, Гортензия могла бы рассчитывать на нечто большее, нежели череда монотонных дней. Из-за постоянных переездов с места на место и необходимости скрываться она даже не имела возможности общаться с теми немногими друзьями и знакомыми, которые у неё ещё оставались. Но и в Медане атмосфера была не из благодушных. Полю пришлось долго ждать ответа Золя на своё письмо, в котором он изъявлял желание нанести Эмилю визит, если, конечно, «не будет ему в тягость». Наконец приглашение было получено, и Поль отправился в Медан, чтобы провести там лето и писать, писать без устали свои картины. Может быть, Золя был не рад ему? Да, Сезанн умел доставить хозяевам массу неудобств: он постоянно просил ссудить ему денег, не торопился уезжать восвояси… И считал всё это в порядке вещей. Разве сам он не принимал у себя Эмиля с распростёртыми объятиями? Разве их не связывали узы старинной, почти братской дружбы, которая превыше всех мелочных счётов, перипетий бытия и всяких недоразумений? Просто Эмилю повезло, и он первым пробился в жизни, вот и всё. Только это не очень пошло ему на пользу. Поль нашёл друга в каком-то нервном возбуждении и страхе, тот словно боялся, что у него под ногами вот-вот разверзнется пропасть. Может быть, изменения в его жизни произошли слишком быстро и он оказался не готов к ним? Успех, деньги, статус величайшего писателя современности — всё это вдруг свалилось на него, а ведь ещё совсем недавно он безуспешно пытался выкарабкаться из нищеты… Душу его раздирала постоянная борьба между гордостью за достигнутое и неуверенностью в своих силах, а от этой неуверенности в себе излечиться невозможно. Властвуя в Медане, в своей Литературной республике, он никак не мог избавиться от страха, что его счастье в один миг закончится катастрофой, что смерть уже на пороге. Он то грустил, то впадал в ярость. И это успех? Или недоразумение? Сплошной обман? И зачем тогда суетиться, постоянно что-то достраивать, демонстрируя растущее благосостояние, если понимаешь, что всё это не имеет никакого или почти никакого значения?
А постоянно отиравшиеся вокруг него личности, которых, словно магнитом, притягивал к себе его успех? Конечно, среди них были и достойные люди, но много и самых обычных выскочек, а также беззастенчивых представителей, как сказали бы сейчас, шоу-бизнеса, типа Бузнаха, поставившего на театральной сцене «Западню» Золя. Этот человек, краснобай и циник, уже тогда отлично понимал, что можно легко нажить богатство, потрафляя низменным инстинктам безмозглой толпы. Чтобы избежать общения с этими неприятными ему людьми и доставить удовольствие хозяевам, Сезанн взялся писать портрет мадам Золя, разливающей чай для гостей. Взявшись за кисть, Поль превращался в тирана. Своей модели он запрещал не то что шевелиться, но даже дышать. И эта пытка могла длиться часами. Как-то к ним подошёл Гийеме. Этот дамский угодник и шутник решил поболтать с госпожой Золя, и та неосторожно изменила позу Сезанн пришёл в бешеную ярость: он сломал кисти и изодрал холст. Что за несносный тип!
Он покинул Медан в конце августа. В Париже он наткнулся на посмертное произведение Дюранти, скончавшегося годом ранее. Речь в нём шла о молодом художнике, однажды попавшем в мастерскую «чокнутого» Майобера, в котором легко можно было узнать Сезанна. Сравнение вряд ли могло польстить Полю, ибо придуманный Дюранти персонаж был самым настоящим психом, малевавшим свои сумбурные картины в тёмной и грязной мастерской, где компанию ему составлял лишь попугай, который без устали выкрикивал: «Майобер великий художник!»… «Это мой художественный критик», — представил художник попугая своему гостю. Он разводил на холсте «зелёную мазню» и произносил маловразумительные речи. Рассказ был мрачным и обидным для Сезанна. Он расстроился почти до слёз. Удар оказался для него очень болезненным, хотя был не первым и не последним. Сколько же моральных мучений должен пережить человек, чтобы отстоять право быть самим собой?