Новый Мир ( № 11 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернемся, однако, к поэтам-ленивцам. Частый мотив у Пушкина (унаследованный от романтиков) — это dolce far niente, сладкое безделье. Одни поэты служат, кляня свое ежедневное ярмо; другие перебиваются случайными заработками; бывают счастливцы, не горбящие спину вовсе. Правда, со временем источники их доходов забываются или вспоминаются как нечто забавное, подобно службе Т.-С. Элиота клерком в банке или Тютчева — председателем комитета ценсуры иностранной. Между тем Державин бывал и министром при дворе, как, впрочем, и Гёте. Лермонтов нес обычную армейскую службу, со всеми ее тяготами. Мандельштам во второй половине 20-х годов надрывался над переводческой халтурой, о Пастернаке и говорить нечего. Однако связи между внелитературной трудовой нагрузкой и производительностью поэта, пожалуй, не усматривается: за первую и вторую, видимо, отвечают не связанные друг с другом участки души.
На самом деле поэт вовсе не ленив, это он кокетничает. Вспоминаются знаменитые китайские сферы из слоновой кости, вложенные друг в друга; каждая следующая внутренняя сфера вырезалась сквозь отверстия в окружающих ее внешних. Бывали безделушки, содержащие в себе до двадцати восьми таких сфер, но на их изготовление могла уйти вся жизнь мастера. Малая производительность поэтов — лишь свидетельство того, как редка гармония и как мучительно труден процесс ее постижения. Жизнь в целом вряд ли прекрасна; как говаривал Бродский, все мы знаем, чем она кончается. Мы способны восторгаться ее непосредственными проявлениями, но великий ее смысл остается — да, боюсь, навсегда и останется — неуловимым. (Замечу, что гениальные фотографы — то есть люди, которые, казалось бы, умеют различать гармонию в непосредственном зрительном впечатлении, как бы при самом скромном вмешательстве творческого духа, — встречаются немногим чаще, чем гениальные живописцы.)
При этом пиит, даже и самый выдающийся, несомненно, является не только и не столько демиургом, но обыкновенным человеком. Подозревая (да, впрочем, и зная) тяжесть процесса сочинительства (точнее, вынашивания стихов), он нередко поддается соблазну воплотить на бумаге нечто, понятное на умственном уровне, то есть — записать мысль или чувство, возникшие не на божественном, а на человеческом уровне. (Отсюда знаменитое пушкинское: поэзия, прости Господи, должна быть глуповата.) И получается сущая ерунда, иными словами, халтура, холостой ход.
Видимо, это одна из причин, по которой поэты тянутся к прозе. Им кажется, что этот способ создавать гармонию более доступен, требует не такой изнурительной и малопроизводительной работы сердца. Увы, чаще всего они ошибаются, и нашим великим поэтам после Пушкина и Лермонтова проза обычно не удавалась. У нее — свои тайны, свои хитрости. Но об этом ниже.
5
Сердясь на своих небольших детей, молодые матери говорили: сколько раз тебе повторять, не пей воду из-под крана. Водопроводная вода, предположительно нечистая и пахнущая хлоркой, хотя мальчик этого не замечал, считалась пригодной для питья только после кипячения. Но кипяченая (не помещавшаяся в забитый холодильник) всегда была противно тепловатой, а из-под крана — ледяной, даже летом; если дать ей стечь, она несла в себе холод земных глубин, откуда приходила по железным трубам.
( В такой тесноте и в такой темноте, как прочел он про эту воду много лет спустя.)
Пили чай под шелковым оранжевым абажуром, из узбекских пиал с золотым ободком: в магазинах пылился грузинский, в пятидесятиграммовых пачках из оберточной бумаги, под разными и необъяснимыми номерами. Тайное знание: покупать следовало смесь под определенным номером, кажется, 36, поскольку она содержала не только грузинский чайный лист, но и известную долю индийского. Сам по себе индийский чай был редкостью, но стограммовая пачка с изображением радостного слона на фоне условных куполов неизменно включалась в праздничные наборы, так называемые заказы, которые родителям два-три раза в год позволялось приобретать по месту службы. Чай заваривался, понятное дело, в фаянсовом заварном чайнике, трижды ополоснутом крутым кипятком — ни в коем случае не в эмалированном! (На крышке чайника, как и на изогнутом носике, обязательно темнело по давней щербинке). Однажды в доме появилась так называемая баба, ситцевая кукла с цветастой юбкой на вате, которую стали сажать на чайник, чтобы тот медленнее остывал. Заварку разбавляли кипятком из другого чайника, алюминиевого. Взрослым кипятку наливали поменьше, мальчику — побольше. Иногда на блюдечке подавался лимон, разрезанный на тонкие ломтики. Сахар покупался двух видов: песок и пилёный. Первый накладывался в чай, второй предназначался маме для чаепития вприкуску и раскалывался на небольшие кусочки крутобедрыми никелированными щипчиками. Существовал, впрочем, и сахар-рафинад быстрорастворимый, досадливо отвергавшийся семьей, поскольку, не имея никаких преимуществ перед песком, не годился и на роль заменителя сахара пилёного: слишком стремительно, как и обещало его название, растворялся во рту, и полноценное чаепитие вприкуску не удавалось. И уж совсем легендой был иногда появлявшийся сахар колотый, куски неправильной формы, которые постепенно исчезли из продажи навсегда — а ценились куда больше пиленого.
Да, а еще любой чай в пачке назывался байховым. Лишь годы спустя мальчик узнал, что слово это (от китайского бай-хоа) означало всего лишь листовой, рассыпной чай, в отличие от кирпичного, спрессованного, который в годы его детства если и продавался, то разве что в среднеазиатской глубинке или, может быть, в загадочной республике Тува, где сородичи монголов часами кипятили свой чай с бараньим жиром и верблюжьим молоком в буддийских бронзовых котлах. Ночью мальчик, просыпаясь от жажды, топал на кухню, где на столике его семьи, на серо-зеленой клеенке, стоял заварной чайник, и с наслаждением выпивал из носика густую, горчащую черную жидкость. Утром озадаченные родители снова заваривали чай, подозревая в похищении заварки то одну, то другую соседку.
Пили также квас. Поздней весной в переулок по утрам пригоняли желтую цистерну, подсоединенную, в рассуждении санитарии и гигиены, к водопроводной сети. Собственно, о том, что ее именно пригоняли, мальчик догадался самостоятельно (первый урок отвлеченного мышления), потому что неискушенный мог подумать, что она стоит на углу вечно. Но ведь квас иногда кончался, размышлял мальчик, значит, цистерну следовало снова наполнить, а для того — увезти. Очевидно, увоз цистерны осуществлялся во мраке ночи, а возвращение — утром столь ранним, что по дороге в школу она уже осваивалась на своем месте и веселая женщина в белом халате (признаемся, не самом чистом на свете) уже сидела на своем складном стульчике, выполняя общественно полезный радостный труд. Перед продавщицей располагалось подобие откидного прилавка, а на нем — алюминиевый круг с подведенным шлангом, от нажатия на который испускался фонтан воды, очищавший грязную кружку, подозрительно похожую на пивную. Кстати, кружки были разные — на двести пятьдесят граммов и на пол-литра, ценою три и шесть копеек соответственно.
В жаркие дни у цистерны теснилась очередь. Многие держали авоськи с пустой трехлитровой банкой внутри. Просили наполнить банку и еще налить маленькую кружку: небольшой подарок самому себе за томительное топтание, медленное продвижение. Медяки на фаянсовом блюдце у продавщицы были мокрые, коричневатые, липкие от капель попадавшего на них кваса. Так было летом, а в осенне-зимний сезон (мальчику нравилось это важное газетное обозначение прохладного времени года) употребляли напиток, называвшийся гриб. В той же трехлитровой банке на окне рос огромный, во всю ширину сосуда, кусок влажной плесени, который заливался разбавленным сладким чаем. Чай придавал напитку терпкость, сахар перерабатывался грибом (напоминавшим медузу из “Детской энциклопедии”) в кислоту и углекислый газ. Напиток сливался через марлю, чтобы в него не угодили куски плесени.
А лучше всех была газировка в бутылках, которая покупалась на дни рождения и праздники: переслащенная, с резким запахом грушевой или мандариновой эссенции; при неосторожном открывании она выплескивалась, подобно шампанскому, из своего темно-зеленого хранилища. Как бы противовесом ей служил отвратительный горько-соленый боржом в таких же бутылках, покупавшийся для мальчика во время болезней. Этикетка у него всегда была потертая, а к самой бутылке приставали ошметки соломы, добавлявшейся в ящики с целью сохранения стеклотары во время длительного железнодорожного пути.