Пером и шпагой - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постонав для видимости, объявил, что повинуется.
– Поеду через Финляндию и Швецию, – сказал он.
Но через несколько дней вернулся обратно.
– Бури в Ботническом заливе, – оправдывался посол, – закрыли мне путь на родину… К тому же я болен!
Его снова выпроводили из Петербурга. На этот раз он покатил через Курляндию, надеясь по дороге кое-что высмотреть для Фридриха, но скоро его опять увидели на брегах Невы.
– Геморрой, – говорил Вильямс, – мешает мне ехать в карете.
Бестужев скрылся в деревню, носа не показывая. Великая княгиня, в ожидании ребенка, затаилась. Но, рискуя головой, Екатерина все же умудрилась переслать Вильямсу свое последнее дружеское письмо… Вот что она писала этому провокатору и шпиону в обличье дипломата:
«Никогда не забуду, чем я вам обязана… Воспользуюсь всеми случаями, чтобы привести Россию к тому, в чем я признаю ее истинный интерес… Я научусь практиковать чувства, на них обосную я свою славу и докажу королю, вашему государю, прочность этих моих чувств… Будьте уверены, что я ничего на свете так не желаю, как увидеть вас снова в Петербурге, но – торжествующим!»
Вильямса насильно выдворили из столицы в Кронштадт.
– Болен или здоров, – рассудила Елизавета, – но, чуть ветерок дунет, сразу его на корабль, и – плыви, родимый!
Сидя на Котлине, с тоскою взирал Вильямс на ораниенбаумские сады и умолял Елизавету, чтобы позволила ему хоть на час вернуться в Петербург, ибо опять у него… «кружится голова».[12]
Но сильный штормовой ветер задул среди ночи, на всех парусах подхватил Вильямса – и понес навстречу гибели.
Так закончился этот удивительный дрейф англо‑русского союза: якоря не выдержали, и корабль било о камни. Униженный и жалкий, Вильямс обивал пороги владык Сити, выставляя перед ними свой главный козырь:
– Вот письмо великой княгини Екатерины… Из него видно, что я сделал все возможное! Я был ее другом, и не моя вина… О, если б умерла Елизавета, то, смею вас уверить, я был бы сейчас в России гораздо выше канцлера Бестужева!
Вильямсу было не суждено дожить до полного триумфа своих учеников – когда Екатерина стала русской императрицей, а его скромный секретарь Понятовский – королем Польши.
В отчаянии, забив в пистолет пулю, Вильямс приставил его к виску, и одинокий выстрел расколол утреннюю тишину старинного родового замка. Англия этого выстрела почти не услышала.
Великое королевство не любило вспоминать о своем позоре.
Англичанам принято считать, что лучшие дипломаты мира – это британские дипломаты.
* * *Теперь, с удалением Вильямса, Лопиталь остался в Петербурге без соперников в политике.
– Удивительное трио разыграно в Ораниенбауме, – рассуждал Лопиталь на досуге. – Трио из негодяя, сумасшедшего и фата… Правда, Вильямса не стало, и трио обернулось для нас дуэтом. Но скоро, очевидно, мы услышим соло.
Лопиталь вскоре заметил: Екатерина предпочитает носить широкие одежды, чтобы плоды любви с Понятовским не слишком-то выпирали наружу.
Маркиз очень удивился бы, узнай он только, что писала о нем Екатерина: «Я испытываю предельное отвращение к Лопиталю, он не нравится мне чрезвычайно, потому что он – француз, а это для меня хуже собаки!..» Но сейчас Екатерину тревожили только беременность и все осложнения при дворе, связанные с приплодом дому Романовых.
Елизавета Петровна так говорила Шувалову:
– Этот «партизан» приплод нам оставил… Пусть окотится, как-нибудь прокормим! Сейчас ребенок мне нужен: выродка этого, чтобы альянс политический с Францией окрепнул, попрошу Людовикуса крестить. Чай, мы с Версалем теперь не чужие…
Впрочем, Бестужев недреманно стоял на страже «молодого двора», и Понятовский пока пребывал в безопасности. Канцлера же сейчас занимала ситуация: «Ежели императрица умрет, то как удобнее захватить власть?»
Екатерина усиленно интриговала:
– Должна решить сила, а Шуваловы, сам ведаешь, тридцать тыщ солдат при себе держат. Тебе же головы не сносить в любом случае. Супруг мой тебя не жалует, что ты над Пруссией усмешки строил… Быть тебе без меня в наветах опасных!
– Апраксин-то в дружках со мною, – практически мыслил Бестужев. – Надо будет, так всю армию из Пруссии обратно вызволим и обсервацию Шуваловых разобьем здесь же – на площадях и улицах Петербурга, крови не убоясь…
В случае удачного переворота канцлер желал оставаться главой государства, подчиняя себе сразу три коллегии: иностранную, военную и адмиралтейскую. Быть почти царем – вот куда метил канцлер… А пока, чтобы успокоить подозрения, он решил закатить банкет для французского посольства.
С утра от русского Тампля отошла щегольская эскадра галер и гондол с гударями и балалаечниками. Из зелени садов, за стрелками Невы, открывались дивные усадьбы вельмож, карусели, китайские киоски, танцевальные павильоны и воздушные театры.
Сам канцлер загодя, нацепив фартук, изготовил в своей загадочной аптеке вино по собственным рецептам. Назвав его почему-то «котильоном», Бестужев намешал в этот вермут всякой дряни покрепче, которая должна была свалить с ног любого дипломата.
Осмотрев праздничные столы, расставленные под открытым небом, Бестужев наказал слугам:
– Откройте мой остров для черни! Не отталкивайте лодок и плотов от берега, кто бы ни приплыл. Пусть даже мужик! Даже чухонка с Охты! Никого не изгонять… И чтобы солдат поболее!
Он подарил Лопиталю табакерку, которой одаривал любого посла, – с видами своих каменноостровских дач. Но предерзкий «котильон», заваренный для недругов, подействовал и на самого изобретателя: Бестужев сильно охмелел, нарыв злобы его прорвало. Он бросил гостей и ушел допивать к солдатам, гулявшим по берегу. Этой содружеской пьянкой канцлер хотел привлечь гарнизон Петербурга на свою сторону, если решительный час переворота наступит.
На обратном пути с острова в город канцлер мрачно молчал, сидя на корме галеры, и трещала только его жена, Альма Беттингер. Французы невольно почувствовали, что над Петербургом уже нависла какая-то мрачная туча и гром скоро грянет.
Всем поневоле было страшно…
Вечером 18 августа маркиз Лопиталь сказал свите:
– Закрывайте на ночь плотнее двери. И держите пистолеты поблизости… В этой стране молнии разят среди ясного неба!
Так складывались потаенные дела в Петербурге, когда наконец грянул гром среди ясного неба и всех ослепила нежданная молния.
* * *Как раз в этот день армия Апраксина проходила густым лесом, возле прусской деревни Гросс-Егерсдорф – узкими, заболоченными гатями. В лесу было влажно, пушки застревали в буреломах, сырел в картузах порох. Наконец войска вышли на узкую равнину, топкую и неровную, поросшую ольхой и ежевикой.
Посмотрев на карту, Апраксин тоненько свистнул:
– Матушки мои, да мы тут в ловушке. Здесь – лес, а подале – Прегель течет… Так негоже! Господа офицерство, пора маневр начинать; тронемся к Алленбургу с опасением…
Ближе к ночи в шатер к Апраксину впихнули страшного человека: был он бос, лицо в лесной паутине, прусский мундир рван, в репьях и тине, пахло от него табаком и сырыми грибами. Этот человек плакал, обнимая колени фельдмаршала.
– Русские… божинька милостивый, не чаял уж своих повидать. Нешто же родные мои? Сколь лет прошло, как запродали меня в гвардию потсдамскую, с тех пор прусскую муку терпел…
Это был перебежчик. Ему дали вина. Он пил и плакал, дергаясь плечами. Потом прояснел – сказал твердо:
– Армия фон Левальда стоит в ружье за лесом. Сорок конных эскадронов Шорлемера да восемь полков гренадерских ударят поутру – костей не соберете! Коли не верите – хучь пытайте: любую муку ради Отечества стерплю, а от своего не отступлюсь. Так и ведайте обо мне… Утром – ждите!
Фермор схватил перебежчика за прусскую косицу, рвал его со стула, топтал коваными ботфортами:
– Я таких знаю: их в Потсдаме нарочито готовят, дабы в сумление противников Фридриха приводить.
– Погоди мужика трепать, – придержал его Апраксин. – А може, он патриот славный и верить ему надобно?
Но патриоту в ошметках прусского мундира не поверили: штаб Апраксина счел, что Левальд умышленно вводит в заблуждение русских, дабы они, напрасно боя здесь выжидая, истомили бы армию в пределах сих, кои лишены фуража и корма.
В неудобной низине, стиснутой Гросс-Егерсдорфским и Норкиттенским лесами, русская армия (в бестолочи кривых и путаных тропинок) стала проделывать чудовищный маневр, широко раскидывая хвосты обозов и артиллерийских парков. В вагенбурге была костоломная давка: передние колеса одной фуры цеплялись за задние колеса другой повозки.
Во мраке ночи, как дятлы, неустанно постукивали топоры: саперы наводили мост через Прегель. Австрийский наблюдатель при ставке Апраксина, фельдмаршал-лейтенант барон Сент-Андре, разъезжал по лагерю через боевые порядки, всем недовольный: здесь не так… тут криво стоят… там слишком ровно!