Поднятая целина - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Из району кто-то. – Нагульнов сощурился.
Паренек подошел вплотную, по-военному приложил руку к козырьку кепки.
– Вы не из сельсовета?
– А вам кого?
– Секретаря здешней ячейки или предсовета.
– Я секретарь ячейки, а это председатель колхоза.
– Вот и хорошо. Я, товарищи, из агитколонны. Мы только что приехали и ждем вас в Совете.
Курносый и смуглолицый паренек, быстро скользнув глазами по лицу Давыдова, вопрошающе улыбнулся:
– Ты не Давыдов, товарищ?
– Давыдов.
– Я тебя угадал. Недели две назад встречались мы с тобой в окружкоме. Я в округе работаю, на маслозаводе, прессовщиком.
И только тут Давыдов понял, почему, когда подошел к ним парень, вдруг пахуче и сладко дохнуло от него подсолнечным маслом: его промасленная кожаная куртка была насквозь пропитана этим невыветривающимся вкусным запахом.
Глава XXII
На сельсоветском крыльце, спиной к подходившему Давыдову, стоял приземистый человек в черной, низко срезанной кубанке с белым перекрестом по верху и в черном дубленом сборчатом полушубке. Плечи человека в кубанке были необъятно широки, редкостно просторная спина заслоняла всю дверь вместе с притолоками. Он стоял, раскорячив куцые, сильные ноги, низкорослый и могучий, как степной вяз. Сапоги с широченными морщеными голенищами и сбитыми на сторону каблуками, казалось, вросли в настил крыльца, вдавили его тяжестью медвежковатого тела.
– Это командир нашей агитколонны, товарищ Кондратько, – сказал паренек, шедший рядом с Давыдовым. И, заметив улыбку на его губах, шепнул: – Мы его между собой в шутку зовем «батько Квадратько»… Он – с Луганского паровозостроительного. Токарь. По возрасту – папаша, а так – парень хоть куда!
В этот момент Кондратько, заслышав разговор, повернулся багровым лицом к Давыдову, под висячими бурыми усами его в улыбке бело вспыхнули зубы:
– Оце, мабуть, и радянська власть? Здоровеньки булы, братки!
– Здравствуйте, товарищ. Я – председатель колхоза, а это – секретарь партячейки.
– Добре! Ходимте у хату, а то вже мои хлопцы заждались. Як я у цей агитколонни голова, то я з вами зараз и побалакаю. Зовуть мене Кондратько, а коли мои хлопци будут казать вам, що зовуть мене Квадратько, то вы им, пожалуйста, не давайте виры, бо они у мене таки скаженни та дурны, шо и слов нема… – говорил он громовитым басом, боком протискиваясь в дверь.
Осип Кондратько работал на юге России более двадцати лет. Сначала в Таганроге, потом в Ростове-на-Дону, в Мариуполе и, наконец, в Луганске, откуда и пошел в Красную гвардию, чтобы подпереть своим широким плечом молодую Советскую власть. За годы общения с русскими он утратил чистоту родной украинской речи, но по облику, по нависшим шевченковским усам в нем еще можно было узнать украинца. Вместе с донецкими шахтерами, с Ворошиловым шел он в 1918 году сквозь полыхавшие контрреволюционными восстаниями казачьи хутора на Царицын… И уже после, когда в разговоре касались отлетевших в прошлое годов Гражданской войны, чей отзвук неумираемо живет в сердцах и памяти ее участников, Кондратько с тихой гордостью говорил: «Наш Клементий, луганський… Як же, колысь булы добре знакомы, та, мабуть, ще побачимось. Вин мене зразу взнае! Пид Царицыном, як воювалы з билыми, вин зо мной стике разив шутковав: „Ну як, каже, Кондратько, дило? Ты ще живый, старый вовк?“ – „Живый, кажу, Клементий Охримыч, николы зараз помырать, бачите як з контрой рубаемось? Як скаженни!“ Колы б побачилысь, вин бы мене и зараз пригорнув», – уверенно заканчивал Кондратько.
После войны он опять попал в Луганск, служил в органах Чека на транспорте, потом перебросили его на партработу и снова на завод. Оттуда-то по партмобилизации и был он послан на помощь коллективизирующейся деревне. За последние годы растолстел, раздался вширь Кондратько… Теперь не узнать уж соратникам того самого Осипа Кондратько, который в 1918 году на подступах к Царицыну зарубил в бою четырех казаков и кубанского сотника Мамалыгу, получившего «за храбрость» серебряную с золотой насечкой шашку из рук самого Врангеля. Взматерел Осип, начал стариться, по лицу пролегли синие и фиолетовые прожилки… Как коня быстрый бег и усталь кроют седым мылом, так и Осипа взмылило время сединой; даже в никлых усах – и там поселилась вероломная седина. Но воля и сила служат Осипу Кондратько, а что касается неумеренно возрастающей полноты, то это пустое. «Тарас Бульба ще важче мене був, а з ляхами як рубався? Ото ж! Колы прийдеться воюваты, так я ще зумию з якого-небудь хвицера двох зробыти! А пивсотни годив моих – що ж таке? Мий батько сто жив при царськой власти, а я зараз при своей риднесенькой пивтораста проживу!» – говорит он, когда ему указывают на его лета и все увеличивающуюся толщину.
Кондратько первым вошел в комнату сельсовета.
– Просю тыше, хлопци! Ось – председатель колхоза, а це – секретарь ячейки. Треба нам зараз послухать, яки тутечка дила, тоди будемо знать, шо нам робыть. А ну, сидайте!
Человек пятнадцать из состава агитколонны, разговаривая, стали рассаживаться, двое пошли на баз – видимо, к лошадям. Рассматривая незнакомые лица, Давыдов узнал трех районных работников: агронома, учителя из школы второй ступени и врача; остальные были присланы из округа, некоторые, судя по всему, с производства. Пока рассаживались, двигая стульями и покашливая, Кондратько шепнул Давыдову:
– Прикажи, шоб нашим коням синця кинулы та шоб подводчикы не отлучалысь, – и хитро прижмурился. – А мабуть, у тебя и овсом мы разживемось?
– Нет овса, остался лишь семенной, – ответил Давыдов и тотчас же весь внутренне похолодел, остро ощущая неловкость, неприязнь к самому себе.
Овса кормового было еще более ста пудов, но он ответил отказом потому, что оставшийся овес хранили к началу весенних работ как зеницу ока; и Яков Лукич, чуть не плача, отпускал лошадям (одним правленческим лошадям!) по корцу драгоценного зерна, и то только перед долгими и трудными поездками.
«Вот она, мелкособственническая стихия! И меня захлестывать начинает… – подумал Давыдов. – Ничего подобного не было раньше, факт! Ах, ты… Дать, что ли, овса? Нет, сейчас уже неудобно».
– Мабуть, ячмень е?
– И ячменя нет.
Ячменя в самом деле не было, но Давыдов вспыхнул под улыбчивым, понимающим взглядом Кондратько.
– Нет, серьезно говорю – нету ячменя.
– Гарный з тебе хозяин був бы… Тай ще, мабуть, и кулак… – смеясь в усы, басил Кондратько, но, видя, что Давыдов сдвигает брови, обнял его, чуточку приподнял от пола. – Ни-ни! То я шуткую. Нема так нема! Соби ховай бильше, шоб свою худобу було чим годувать… Так, ну, братики, – к дилу! Шоб мертву тишину блюлы. – И обращаясь к Давыдову и Нагульнову: – Приихалы мы до вас, щоб якусь-то помогу вам зробить, це вам, надиюсь, звистно. Так от докладайте: яки у вас тутечка дила?
После сделанного Давыдовым обстоятельного доклада о ходе коллективизации и засыпке семенного фонда Кондратько решил так:
– Нам усим тут ничого робыть, – он, кряхтя, извлек из кармана записную книжку и карту-трехверстку, повел по ней толстым пальцем, – мы поидемо у Тубяньский. До цього хутора, як бачу я, видциля блызенько, а у вас тутечка кинемо бригаду з чотырех хлопцив, хай воны вам пидсобляють у работи. А шо касаемо того, як скорийше собрать семфонд, то я хочу вам присовитувать так: уначали проведить собрания, расскажить хлиборобам, шо воно и як, а вжи тоди о так развернете массовую работу, – говорил он подробно и не спеша.
Давыдов с удовольствием слушал его речь, временами не совсем ясно разбираясь в отдельных выражениях, затемненных полупонятным для него украинским языком, но крепко чувствуя, что Кондратько излагает в основном правильный план кампании по засыпке семенного зерна. А Кондратько все так же неспешно наметил линию, которую нужно вести в отношении единоличника и зажиточной части хутора, ежели, паче чаяния, они вздумают упорствовать и так или иначе сопротивляться мероприятиям по сбору семзерна; указал на наиболее эффективные методы, основанные на опыте работы агитколонны в других сельсоветах; и все время говорил мягко, без малейшего намека на желание руководить и поучать, по ходу речи советуясь то с Давыдовым, то с Размётновым, то с Нагульновым. «Це дило треба о так повернуть. Як вы, гремяченци, думаете? Ото ж и я так соби думал!»
А Давыдов, улыбчиво глядя на багровое, в прожилках лицо токаря Кондратько, на шельмовский блеск его глубоко посаженных глазок, думал: «Экий же ты, дьявол, умница! Не хочет нашу инициативу вязать, будто бы советуется, а начни возражать против его правильной расстановки, – он тебя так же плавно повернет на свой лад, факт! Видывал я таких, честное слово!»
Еще один мелкий случай укрепил его симпатии к товарищу Кондратько: перед тем как уезжать, тот отозвал в сторону бригадира, оставшегося с тремя товарищами в Гремячем Логу, и между ними короткий возник разговор: