Доказательства: Повести - Валентин Тублин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь может показаться, что напрасно мы потратили столько времени, чтобы выяснить, когда он жил. Например, может кто-нибудь сказать, что неизвестно, и где он жил — в Смирне или на Хиосе, или на Итаке, или в Афинах, Колофоне, Пилосе… Да, и это неизвестно, но это понятно, что если место, где человек родился, имеет какое-то значение, то насколько же больше имеет значение время — время рождения и время жизни. Пусть каждый из вас попробует представить, что он родился на том же месте, только лет триста назад, — и вам станет все ясно.
И тут произошло то, что всегда происходит, когда начинаешь говорить не всерьез, а потом увлекаешься. Мы так увлеклись этим делом и так обрадовались тому, что пришли к одному и тому же выводу, что я уже и забыл, что привел Ленку сюда показать Голландию. Мы присели с ней на скамейку, и тут она мне выложила все, что, по ее мнению, вытекает, если мы поверим лже-Плутарху. Во-первых, сказала она, если я помню, то Геродот утверждает, что всех богов выдумал сам Гомер. А если это так, то и тут надо признать, что он не с потолка все это брал, а откуда-то. И если признать, что все это придумал какой-то человек, то надо или верить всему, или ничему не верить, это же логично. А поскольку наукой доказано, что Троянская война была на самом деле, то мы вполне можем поверить, что и Геракл не выдуман, что не выдуман и Тезей, и Елена была на самом деле, и Эврисфей, и тут она говорит мне потрясающую вещь: она говорит, что Гомер должен был все это видеть тоже.
— И Геракла? — говорю.
— И Геракла. И Эврисфея. И Елену. И Одиссея. И всех, всех.
— Но ведь писать об этом, — говорю, — нельзя.
А она говорит:
— Это ж почему? Это ж, — говорит, — ясно само собой. Эврисфей жил в Микенах. Геракл служил у Эврисфея. У Эврисфея детей не было. После Эврисфея царем стал Агамемнон. А представь себе, — говорит она, — что в это время и жил Гомер. Откуда мы знаем, сколько ему было лет? Никто ведь не знает. Ну, а если он жил? Ведь кто-то же написал, в конце концов, «Илиаду». Написал или нет?
— Ну, написал.
— Не «ну», а написал. Так как же, — говорит, — он мог все это написать, если не с натуры? Он, — говорит, — и мифы все сочинил. Он, — говорит, — тот человек, которого потом прозвали Гомером, не всегда же он был старым и слепым. Он был — как мы с тобой. Он был, как Пушкин. Он понял, что надо писать стихи. Вот он и стал все описывать. Думаешь, ему было неинтересно? Конечно, ему было интересно. А потом началась Троянская война…
— Но, — говорю я, — это ж когда было!
А она прямо зажглась, уже она и на скамейке усидеть не могла, схватила меня за руку и тянет куда-то и все мне говорит: «Нет, ты все-таки подумай, — говорит, — как тут все увязано».
— Что? — говорю. — Что увязано? — Я уже немного обалдел от такого напора. Никогда не видел ее такой возбужденной, обычно она и говорит-то в два раза медленней, а тут она прямо завелась и все говорит, говорит мне, какое это будет прекрасное сочинение, потому что стоит только решить, что Гомер все это видел, как все становится на места. Это она, оказывается, просто с карандашом в руках высчитала.
— Ты следи за моей мыслью, — говорит она. — Геракл знал Тезея?
— Ну, знал.
— А Тезей украл Елену?
— Украл.
— Теперь ты понимаешь?
— Чего ж, — говорю, — не понять. — И тут я действительно стал шевелить мозгами, и хотя в тот момент я еще не слишком все понимал, но просто удивительна была та быстрота, с которой я начинал все понимать, когда она, Ленка, начинала наталкивать меня на какую-нибудь мысль. Так и тут: в то мгновение, когда я довольно смело сказал — чего, мол, тут не понять, я, по правде говоря, еще не совсем понимал, куда именно она меня толкает, но колесики в моей голове уже начали вертеться, и я даже поразился, как все-таки много я успел узнать за это время — не то за три, не то за четыре месяца с тех пор, как мы выписали в библиотеке первую книгу и пришли к печальному мнению, что от школьной программы о древних греках у нас в голове не задержалось абсолютно ничего. А ведь я, хоть об этом даже стыдно и говорить, считаюсь отличником — и тут можно только предполагать, чего же стоили все эти мои пятерки, и еще — что же задержалось в головах всех других, если такие, с позволения сказать, круглые отличники ни черта не запомнили о таких интересных делах. Правда, интересных — вернее, то, что они интересны, я лично понял только в то время, когда мне пришлось заниматься этим делом вплотную, но, ей-богу, в этом самом случае происходит что-то вроде чуда: читаешь, читаешь и вроде бы не видишь, не замечаешь никакой связи между разными книгами и разными кусками, так что иной раз думаешь — все напрасно, все ни к чему, бесполезно. Но вот тебе даст какой-то начальный толчок для размышления девочка вроде Ленки, такая, чтобы ей нельзя было просто сказать — понимаю, мол, и все, — смотри ты, как быстро начинаешь соображать, как быстро все понимаешь и как аккуратно все становится на свои места — Геракл и Эврисфей, Агамемнон и Менелай, Елена и Парис, и этот неудачник Тезей, и Троянская война, и Гомер — всему тут же находится свое место, все выстраивается в железную шеренгу, и все это в такой короткий срок, что ты не успеваешь даже отшагать десяти шагов.
И в тот раз было именно так. Я, конечно, ухватил ее мысль, и я вам скажу, что если бы Ленка всерьез занялась историей, клянусь, она заткнула бы всех нас за пояс — всех мальчишек, каких я знаю, такая у нее была хватка. Да, десять шагов мне понадобилось для того, чтобы не только понять, что она хотела сказать, но и восхититься, как она до этого дошла. Только высказать я ей это не успел. Я уже хотел сказать ей, как здорово она все придумала, но тут эта аллея окончилась, и она вцепилась мне в рукав. И замерла.
Вот так и получилось, что она увидела Голландию. Это просто удивительно, но все получилось в тысячу раз лучше, чем я мог даже ожидать. Она просто обмерла, клянусь. Вцепилась мне в рукав, и только прошептать успела: «Смотри», — и даже язык прикусила. И замерла.
Не знаю, сколько мы простояли так — наверное, десять часов, — да это и не имеет значения. Потому что приятно мне это было, как никогда. Впервые я понял, как приятно делиться чем-нибудь, что тебе дорого, с человеком, который понимает, чувствует все это точно так же, как ты. Нет, правда, до того приятно, что она, Ленка, в одно мгновение поняла, как неуместно здесь произносить какие-либо слова, — потому что кругом действительно было как в самой взаправдашней сказке, но, понятно, это была лишь видимость, а с видимостью, вы знаете сами как: скажи одно лишнее слово — и все исчезнет. Но она не сказала ни одного лишнего слова — раскрыла свои глаза, которые днем были просто глазами, рыжими огромными глазами в мохнатых ресницах, но вечером становились внезапно блестящими и загадочными; смотрит, вцепилась мне в рукав, — и мы сами стали в этой сказке, словно принц и принцесса, которые потерялись в лесу… Видите, до чего человек доходит, дай ему волю повоображать, дай ему пофантазировать, — а ведь ни я, ни она не какие-нибудь дети, а вполне взрослые люди. Да, принцесса и принц — это если подумать при дневном свете, то ведь не откраснеешься и за год. Но вы заметили, что днем — одно, а вечером — совсем другое, и мы стояли и глядели на еле видные в зелени островерхие крыши и слышали шорох и обрывки голосов, и какие-то тени мелькали… Все это я говорю к тому, чтобы вы поняли, как это было здорово на самом деле и как Ленка должна была поразиться всему этому, особенно если учесть, что она видела это впервые в жизни, и где — в центре Ленинграда.
А потом мы двинулись вперед и вышли как раз туда, куда мне хотелось, чтобы мы вышли, — к островку, перешли через маленький, ну прямо-таки игрушечный мостик и прошли на островок — тоже кукольный, десять, наверное, метров в диаметре. Ночь была такая теплая, что воздух был похож на парное молоко, и вокруг стояла совершеннейшая полутьма, и мы сидели на земле, на откосике, свесив ноги, а под ногами плескала вода, и — тут я должен сказать всю правду — мы с ней начали целоваться уже по-настоящему. Не так, как тогда, под Новый год, совсем по-другому; и вот я вам скажу: никогда такого не испытываешь, когда дружишь с мальчишкой. Я говорю, конечно, жуткую банальщину, общие какие-то места — но если можно дружить с девочкой так же хорошо, как с парнем, и в то же время если она тебе нравится как девочка — никакая замена тут невозможна. Больше я на эту тему распространяться не собираюсь, скажу только, что, когда мы шли домой, я просто губами не мог пошевелить. Не знаю, говорит ли это о чем-нибудь. Думаю, что это вовсе не такая доблесть, как мне казалось в те минуты, скорее наоборот, но тогда мне было решительно наплевать, доблесть это или что иное. Мне было так хорошо, как может только быть человеку, — вот и все, и больше об этом я не произнесу ни слова, хоть вы меня убейте.
Я начал с того, что сказал, как удивительно мы понимали друг друга, и привел этот пример. Один всего лишь. Я мог привести их десять или двадцать. Только зачем? И еще я сказал, как приятно было мне поделиться всей этой красотой, о которой я знал, а она нет. Странное дело, поделиться — ведь значит поделить что-либо, а когда делить, то становится меньше. А тут совсем наоборот: поделишься, а становится больше. Потому что то, что было у тебя, — не уменьшилось, осталось таким же, а у нее, у того, скажем, с кем ты делишься, из ничего становится столько же — вот и получается, что ты поделился, а того, чем ты делился, не только не убыло, а стало вдвое больше. И в сто раз приятней.