Белый верблюд - Эльчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Ибадулла, и в это полное лишений военное время нашедший водку, напился, пришел к нам в тупик, и опять крик тети Амины разнесся по всему тупику, и опять Ибадулла, проклиная весь свет, вышел со двора тети Амины и заплетающимися ногами дошел до наших ворот, где встретился с тетей Ханум; наверное, он вспомнил прошедшие дни, вспомнил Джафара, Адыля, Абдулали, Годжу, Джебраила, Агарагима и, устремив на тетю Ханум полные злобы пьяные глаза, проговорил:
- Ну, а ты что думала про немцев? Эти убийцы цацкаться с тобой не будут!.. Всадят пули - по одной в башку твоим сыночкам!..
Тетя Ханум стояла, глядя на Ибадуллу и не говоря ни слова, а я, дрожа всем телом, закричал:
- Врешь, сукин сын! Ибадулла сказал:
- Сукин сын - твой отец-персюк! И в его пустую башку всадят пулю!.. Я снова закричал:
- Врешь! - и, не в силах удержаться, громко заплакал.
После этого я некоторое время избегал тетю Ханум, стеснялся показываться ей на глаза, смущался; и стеснялся я не только потому, что, не удержавшись, так громко заплакал, но и (самое главное!) потому, что сама тетя Ханум выглядела такой беспомощной, такой одинокой...
XXII
Года полтора тому назад, у меня было назначено выступление по телевидению, я должен был ехать на студию, а открывать гараж и выводить машину что-то поленился. Вышел на улицу и поймал такси.
Я не успел записать свое выступление, не успел даже обдумать его, времени не хватило, и теперь, сидя в такси, я думал, о чем буду говорить. Уже не осталось слов, не затрепанных случайными выступлениями, и я злился на себя: зачем я сам усложняю или позволяю другим усложнять свою и без того сложную жизнь? На что мне эти ненужные встречи? К чему эти ненужные выступления? К чему они другим? Почему я не сажусь за стол и не пишу свое, выношенное?
Может, не умею писать, поэтому?
Хотелось остановить такси, выйти и пешком, не торопясь вернуться домой, но как ни желал я этого, а в глубине души понимал, что все это зря: даже если сегодня я остановлю такси, завтра все равно придется ехать.
И вдруг шофер спросил:
- Алекпер-муаллим (Муаллим - буквально: учитель; уважительное обращение.), как вы поживаете?
- Хорошо, спасибо,- ответил я и посмотрел на шофера: это был мужчина с большой лысиной на макушке, окруженной седыми кудрями, усы его тоже поседели; я не знал этого пожилого человека.
Прежде, в те времена, когда бакинцы, особенно студенты, только начинали узнавать меня в лицо, встречая на улице, на базаре, на Приморском бульваре, когда девушки, кивая в мою сторону, шептали друг другу: "Ты знаешь, кто это?" Все это если не радовало меня, то, во всяком случае, было приятно. Прошли годы, и это стало привычным: как будто так и должно быть. Вдруг водитель такси спросил:
- Алекпер-муаллим, вы не узнали меня? Я снова посмотрел на лысину, на седые кудри, на потемневшее под солнцем лицо и сказал:
- Эх, что осталось от моей памяти?
Пожилой шофер промолвил:
- Да ведь я Джафаргулу!..
Я сначала не понял, о ком идет речь, потом вдруг сразу узнал этого шофера; собственно, слово "узнал" здесь неуместно, потому что между моим другом Джафаргулу из далекого прошлого и пожилым шофером такси не было ничего общего, я не мог его узнать, просто я понял, что седой человек - совершенно незнакомый мне чужой человек - это оставшийся навсегда в далеком прошлом маленький проворный Джафаргулу с черными, как агат, сверкающими на солнце кудрями. Потом я увидел играющего на улице дружка того черноволосого кудрявого Джафаргулу маленького Алекпера - и почувствовал, как я чужд тому маленькому Алекперу.
Джафаргулу, не отводя глаз от дороги, улыбнулся и сказал:
- А помните, Алекпер-муаллим, в махалле все говорили, что вы большим человеком станете, книги будете писать?.. Клянусь богом, ни разу такого не было, чтобы слово махалли не сбылось!.. Слава богу, теперь уважения к вам больше, чем к Фатулле Хатему!
Я смотрел на пожилого шофера такси и многое хотел сказать ему: хотел сказать, не называй меня муаллим, не говори со мной на "вы", хотел расспросить его, хотел спросить, что с Балакеримом, хотел спросить о Шовкет, о раздвоенном тутовом дереве, хотел спросить, где твои черные кудри, Джафаргулу, помнишь ли ты сказки о Белом Верблюде, Джафаргулу? Но ничего не говорил и ни о чем не спрашивал, не знаю, что со мной стряслось; хорошо, это Джафаргулу сам говорил: о сыне, о дочери говорил, о только что родившемся внуке.
Я улыбался, кивал, поддакивая Джафаргулу, и мне было жаль себя... Потому ли, что так быстро пролетели годы? Потому ли, что с такой вот скоростью кончается Прежде и приближается Конец? Джафаргулу засмеялся:
- Помните, Алекпер-муаллим, как однажды вы разбили стекло на веранде Мухтара? - Джафаргулу покачал головой и вновь громко рассмеялся; потом с искренним любопытством, наверное, вспомнив тот далекий день - тот день, когда я разбил стекло на веранде Мухтара, спросил: - Что это такое, Алекпер-муаллим, мир меняется, а Фатулла Хатем не меняется, а? Включаешь телевизор - говорит, раскрываешь газету - его портрет, и всегда он на высоких постах, а? Как это получается? Я рабочий человек, прямой, вот и спрашиваю у вас!.. Я улыбнулся, пожал плечами:
- Ей-богу, не знаю...
- Как он по ночам спит, а, Алекпер-муаллим? Бедные саттары-месумы ему не снятся?
Я снова пожал плечами, снова улыбнулся:
- Не знаю... Человек - сложное существо... У каждого найдется для себя оправдание... Джафаргулу рассмеялся:
- Не говорите со мной такими словами, э, Алекпер-муаллим, не понимаю я этих слов!.. Я тоже переселился из нашей махалли, Алекпер-муаллим, теперь в седьмом микрорайоне живу, пять лет уже, трехкомнатная квартира, телефон, то да се, но, Алекпер-муаллим, махалля - совсем другое дело!
Джафаргулу был от души рад встрече со мной; он ничего не ожидал от нее, и на мое молчание не обращал внимания, говорил, смеялся.
Когда мы доехали до телецентра, он сказал:
- Ибадуллу помните, Алекпер-муаллим? Зараза был какой! - и снова от души рассмеялся.
Джафаргулу в промежутке между Прежде и Концом чувствовал себя как за рулем такси - свободно и спокойно.
XXIII
Ива, посаженная посреди нашего двора, у маленького бассейна под краном, росла; каждый раз, когда приходила весна, покрывались листьями новые ветки, а вместе с ивой рос и я.
Взрослея, я многое стал понийать; узнал и переносный смысл слова "продавать", узнал, что человек может продать человека, но для меня поэт был необыкновенным человеком, поэт был больше, чем просто человек, выше, чем человек, и однажды я спросил у Балакерима:
- Можно продать поэта? Балакерим сказал:
- Можно...
XXIV
Было начало весны, не знаю, сорок третьего года или сорок четвертого точно не помню; наступил апрель, и раздвоенное тутовое дерево проснулось, на его ветках лопнули почки, стайка воробьев, усевшись на раздвоенный тутовник, стала клевать эти крошечные почки.
С начала войны воробьи боялись ребят нашей махалли больше, чем кошек, потому что каждый из нас с рогаткой днем и вечером разыскивал и подбивал воробьев; воробьиное мясо было для нас не только самым вкусным на свете охотничья добыча возвышала нас в собственных глазах; подбитые воробьи вызывали в осиротевших, как наша улица, как наш тупик, как наш двор, сердцах чувство гордости: мы, как мужчины, приносили домой мясо, приносили еду; бывали дни, когда каждый из нас подбивал по восемь - десять воробьев, и в такие дни мама вместе со мной ела мясо; когда она за чем-либо выходила на кухню или во двор, я перекладывал содержимое из своей тарелки в мамину, потому что хотелось, чтобы мама побольше съела добытых мной воробьев, но понемногу и воробьев стало меньше, они нас стали узнавать и, едва завидев наши силуэты, испуганно улетали.
Воробьи тоже голодали и на глазах худели, становились совсем маленькими.
В то летнее утро я с рогаткой, сделанной из старой камеры от шины, подаренной мне Джебраилом еще до ухода на фронт, стоял под раздвоенным тутовым деревом и смотрел, как стайка воробьев с гомоном жадно клевала крошечные почки.
Воробьи были голодны, и соблазн поклевать крошечные и, наверное, вкусные почки пересилил страх; увидев меня под раздвоенным тутовником, они не испугались и не разлетелись, и я тоже, как ни странно, в это весеннее утро не ощутил желания поднять рогатку, которую держал наготове, и выстрелить в них.
Мне было жаль маленьких почек тутового дерева, я боялся, что воробьи склюют их все и дерево больше не распустит листьев, но мне было жалко и отощавших воробьев, мне не хотелось их убивать; подняв голову, я просто смотрел на них.
- Алекпер!..
Я слегка вздрогнул, услыхав вдруг среди воробьиного чирикания свое имя.
Шовкет стояла на тротуаре, прислонившись к двери, и глядела на меня.
Я уже давно сбросил красную повязку, и на мне были обычные брюки, но, увидев Шовкет так внезапно, я, как всегда, растерялся, и не успела она сказать слово, как я уже густо покраснел.