Наш старый добрый двор - Евгений Астахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что было потом, Гриша? Мне важнее, что было потом.
— Потом… Потом, понимаешь, его комэска сбили. Погода гнилая стояла, на плоскостях и на винту сплошной гололед, а тут слева вдруг солнце проклюнулось, и зашел из-под него «мессер», втихаря вывалился… Какой мужик тот комэск был! Тронов его фамилия, да… Ну Шурка твой погнался за тем «мессером». Немец в облака нырнул, уйти хотел. Шурка на крутом вираже вошел вслед за ним в облако и…
— И что? — спросил летчик. — Ты же видел!
— Ну видел, Паша… Ушла машина в облако, и все. Понял, да? Не вернулся он назад, точно канул в то облако. Пропал без вести, в общем…
Они долго молчали. Летчик пил вино. Наливал и пил, не чувствуя ни вкуса его, ни крепости.
— Хорошее вино, — сказал гость. — Редкое, видать…
Он смотрел на свой бокал, на его тонкие стенки. Густое вино оставило на них рубиновые разводы. Палец медленно скользил по краю бокала круг за кругом. И хрусталь начинал петь высоким грустным голосом.
— Ты понимаешь, — сказал гость после долгой паузы. — Указа-то не было пока. Представление к награде задержано, потому что пропал без вести. Неизвестность, в общем. Положение есть такое… Сам командир дивизии обращался к начальству. И все равно без толку.
— Где это было? — спросил летчик.
Он тронул руками колеса своего кресла, подкатил его к стене, на которой висела карта, выжидающе посмотрел на друга.
— Хотя бы примерно можешь показать где?
— Да не примерно, а вот здесь точно. Николаевские хутора, аэродром был в пяти километрах к северу. Немца за это время выбили, территория освобождена, так что опрос местного населения верст на пятьдесят в округе делали, партизан спрашивали, видел ли кто сбитые машины, может, летчиков хоронил. Было, конечно, много таких случаев, да только данные не сходились, получалось, что не Шурка это, другой кто-то…
— Кто-то другой… У летчиков редко бывают могилы, Гриша. Одни уходят в облако, другие — в морскую глубину, третьи сгорают, не долетев до земли… Выпьем за моего Шурца, Гриша. — Он отломил кусочек хлеба, обмакнул его в вино, положил на край тарелки.
— Ты чего это? — не понял гость.
— Так делают здесь, когда хотят помянуть навсегда ушедшего человека.
— Ты что?! Да ты как?! Ты брось это! Никто еще толком не знает! А ты…
— А я знаю, Гриша. Давай за сына моего, Героя Советского Союза. Ты стоя выпей за него…
После отъезда гостя летчик несколько дней почти не показывался на террасе. Не ждал, как обычно, почтальона с газетами, не переставлял на своей карте флажки. Точно потерял ко всему интерес. И глаза у него стали какие-то необычные, смотрели на собеседника и не видели его. Совсем другим стал летчик.
— Я зе говорил: все эти инвалиды, они цокнутые, — комментировал события Никс. — И этот тозе не исклюцение.
С Никсом никто не соглашался, даже мадам Флигель помалкивала. Никса ругали, называли плохим соседом, но он стоял на своем:
— А я говорю — цокнутый! Увидите, моя будет правда…
Иногда летчик, позвав Ромку, давал ему денег и просил:
— Смотайся за вином, будь другом.
— Ва! — удивлялся Ромка. — Вы никогда не пили вина. Какого взять?
— Все равно…
Ромка приносил вина; летчик, кивком показывая ему на стул, говорил:
— Садись…
Они сидели вдвоем, чаще молча, и тогда Ромка томился. Но иной раз летчик принимался говорить, и, хотя говорил о чем-то непонятном Ромке, тот слушал с интересом и даже поддакивал.
— Герой имеет право быть убитым, Рома. А вот безвестно пропавшим?.. Оказывается, нет, такого права ему не дано. Странно ведь, а?
— Да, очень…
— А между тем все верно. Видишь ли, о Герое люди хотят знать все, таково уж это звание. Не должно оставаться ни доли сомнения у людей, вот в чем дело-то. Ни самой, даже малой, доли сомнения… Но это может быть только в двух случаях: если человек живет и действует как Герой на глазах у всех или если он пал смертью героя тоже на глазах у всех. Третьего не дано, не так ли?
— Да… А кто Герой? Тот, кто приезжал к вам в гости, да?..
Дело в том, что летчик никому не показал фронтовую газету, привезенную другом. Запер оба экземпляра в книжный шкаф и ключ положил в карман гимнастерки. Никто в доме на Подгорной не знал, как спас в бою товарища тот самый Алик, что бегал тут вот, во дворе, под акациями, и было это не так уж и давно.
Оставшись один, летчик вынимал из ящика стола перетянутую резинкой пачку писем. Писали старые товарищи, боевые летчики. Он перебирал письма, вчитывался в бледнеющие строчки, повторял про себя имена ребят, и это была словно безмолвная перекличка.
— Костя-большой… Погиб в Керчи…
— Анисим… Сбит над «Голубой линией»…
— Осман… Сгорел в бою на Курской дуге…
— Костя-маленький… Сбит над Днепром…
— Валька Громов… Этот еще в Севастополе. Тоже без вести…
Память… Она может быть шрамом, может быть болью от осколка, не вынутого хирургом, она может быть песней, которую пели когда-то, очень давно. А может быть листком старой фронтовой газеты. С выцветшими фотографиями и еще наивными стихами будущего маститого поэта.
И среди статей вдруг мелькнет несколько строк о том, как четверо наших «ястребков» вели бой с восемнадцатью «мессершмиттами». И, сбив двух «мессеров», вернулись на свой аэродром. Все четверо.
Десять скупых газетных строчек. Всего по одной строке на каждую минуту боя. А в каждой минуте — шестьдесят смертей. Секунда — и там, где только что был самолет, уже расплывается черное облако дыма и бесформенные обломки, кувыркаясь, летят к далекой, изрытой боем земле…
Неладное творилось с летчиком, соседи видели это, а спросить стеснялись. Такой уж человек летчик, не любит, если жалеют его.
— Надо спросить, все равно надо! У человека горе, сын пропал без вести.
— Так ведь не убит! — говорила Мак-Валуа. — У меня племянники пропали без вести еще в сорок первом, оба, вы помните, как я тогда горевала по ним.
А в сорок третьем нашлись. Оказывается, в партизанах были, все израненные, бедняжки, но ведь живые!
— Тц-тц-тц… Проклятая война, когда ей конец придет?
— Теперь уже скоро, сосед.
— Дай бог, дай бог…
И вот однажды что-то случилось в доме на Подгорной. Что именно, никто толком не знал. Кроме Цициановой. Но она о подробностях не говорила, а раз не говорила сама, то и спрашивать ее было бесполезно, это все прекрасно знали.
Просто ночью соседей разбудил непонятный шум на террасе, и когда они выбежали наружу, то увидели летчика в его кресле-каталке, а рядом Цицианову, взволнованную чем-то, возмущенную, гневную.
— Вы должны дать мне слово офицера! — повторяла она. — Слышите, Павел Александрович, я требую: слово гвардейского офицера!..
— Хорошо, — сказал наконец летчик. Он поднял голову, посмотрел Цициановой в глаза. — Я даю вам слово. Пусть будет по-вашему… Попробую… — И, толкнув колесами дверь своей комнаты, скрылся в ней.
— Что случилось? — спрашивали соседи. — Какой-то шум, какой-то крик. Что было, Кетеван Николаевна?
— Ничего интересного во всяком случае, — резко ответила Цицианова. — Спокойной ночи!..
— Цортова старуха, — не преминул заметить Никс, когда Цицианова ушла. — Цево ей надо от целовека? Какой он ей офицер, когда он давно инвалид? Цево надо, сто случилось?..
В общем-то ничего не случилось. Но могло случиться, если б не Цицианова.
Дело в том, что в последнюю зиму под тяжестью мокрого снега рухнула винтовая лестница, соединявшая все четыре этажа дома.
Произошло это ранним утром, никто из жильцов не пострадал, но разговоров вокруг случившегося было много. Больше всех, конечно, распространялся старик Туманов.
— Когда я был хозяином дома, я ее красил каждый год. И в разный цвет, заметьте! Это была картинка, а не лестница. На вербное воскресенье ее всю украшали зеленью, а она стояла будто невеста.
— Почему тогда твой Никсик на ней не женился? — кричал ему сверху Ромка. — Она ждала, ждала его и упала.
— Сволось! — отвечал ему Никс. — Соб тебя в армию поскорее забрали и процехвостили бы там как следует, оболдуса такого!..
Лестница рухнула, и образовавшуюся в стене дыру наскоро заделали досками; управдом пообещал прислать каменщиков, да тут же забыл о своем обещании.
И вот через несколько дней после отъезда гостя летчик поздно ночью выехал на террасу и, разогнав свою коляску, ударил ею с размаха по дощатой ограде, закрывавшей дыру в развороченной стене. Там, за ней, была десятиметровая пропасть, усеянная ломаным кирпичом и неубранными остатками винтовой лестницы. Там была верная смерть. Несколько секунд падения, последнего полета, летчик не боялся его, потом удар, как когда-то, давно, в черном финском лесу. И все кончится. И хорошо, что кончится…
Дощатая ограда устояла. Лишь отлетели прочь две доски. Еще один удар, и она поддастся; летчик откатил коляску подальше и тут увидел Цицианову.