Рыцарство от древней Германии до Франции XII века - Доминик Бартелеми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со времен восшествия на престол короля Эда в 888 г. наметились довольно устойчивые региональные княжества, властителями которых были графы. Их усилению изначально способствовали сами каролингские короли. Графы собирали (объединяя прежде разрозненные земли) в своих руках по нескольку графств и часто к титулу графа добавляли другой (тут — маркграф, там — герцог). Это происходило в марках — областях, особо уязвимых для набегов «язычников», как Фландрия и Готия, но также и внутри страны, вдали от внешних угроз: так, граф Овернский приобрел титул герцога Аквитанского (и старшинство над графами Пуатье и Тулузы), граф Отёнский стал герцогом Бургундским, а брат Эда, Роберт, — маркграфом всей Нейстрии. Так теперь назывались земли между Сеной и Луарой, от Анже до Парижа. Тем самым маркграф Роберт подготовил для своего сына Гуго Великого, за неимением королевской власти, титул герцога франков (936–956 гг.), закрепивший за тем в реальности большую социальную власть, чем власть последних каролингских королей, отступивших к Лану и опирающихся на Реймс (898–987 гг.). Норманны вошли в состав этой системы княжеств в 911 г., усвоив из нее много франкских элементов. А вскоре в Парижском бассейне возникли и другие группировки — сначала выделилось Вермандуа, а потом смерть Гуго Великого в 956 г. способствовала возвышению в Нейстрии графов Блуа и Анже, добившихся самостоятельности. Появлялись герцоги, маркграфы, графы, коллекционировавшие города и замки или по крайней мере определенные права на них, которые они оспаривали друг у друга. В то же время некоторые создавали настоящие и сохранившиеся надолго провинции, княжества, задуманные как подобие монархий, такие, как Аквитания и та же Нормандия, ведь действительно герцог там обеспечивал (или старался это делать, или льстил себя мыслью, что обеспечивает) защиту всей территории, внутренний мир и правосудие, на манер короля.
По поводу этой защиты и этого правосудия можно, несомненно, сказать многое. Ведь, во-первых, противником обычно бывало соседнее княжество, возможно, находящееся в сговоре с каким-то мятежным сеньором — так что конфликт был не более чем феодальной войной, войной замков, для которой, как мы увидим, характерно прежде всего разорение крестьян. Во-вторых, под правосудием понимался всего лишь довольно вялый третейский суд. Когда монахи, клюнийские или другие, оказывали давление на князей в защиту своих владений и привилегий, князья в принципе соглашались, но фактически вынуждали монахов сбавлять требования. Отсюда недовольство монахов, молитвы Богу и святым с просьбами проклясть хищников и тиранов, покарать их смертью, совершив чудо. А когда происходили ссоры между вассалами с применением оружия, князья устраивали мировые соглашения — даже если сами двулично разожгли эти ссоры; они разделяли, чтобы властвовать, как показывает характерный и перегруженный меморандум (называемый нами «Convention», соглашение), в котором около 1028 г. один пуатевинский вассал, Гуго «Хилиарх» де Лузиньян, изложил свои претензии к графу Пуатевинскому и герцогу Аквитанскому (Гильому V Великому, 996–1030)[61].
Однако, возможно, феодальную войну и феодальное правосудие историки Нового времени очернили сверх меры. Их критика проистекала из идеализации каролингского или современного им государства, из невнимания к некоторым местам в текстах, местам, которые соображения антропологии позволяют понять лучше. При том количестве и прежде всего разнообразии письменных источников, какое у нас есть, нам легче, чем для древней Германии или Меровингов, изучить коды и пределы насилия. И даже выявить и отметить некоторые существенные его отличия от насилия у германцев, связанные с влиянием каролингских реалий или с самой обстановкой той эпохи замков, которые были не только плацдармами для наступления, но также местами убежища (для знати), заключения (для пленников), plaid'ов и переговоров.
Как и в меровингскую эпоху, месть представляла собой амбивалентное понятие — это было одновременно насилие и его увод в определенное русло, контроль общества над ним. Ее не всегда было легко использовать в военных целях, и с 890-х гг. нередко в надлежащий момент (но не слишком рано) вспоминали о христианстве, чтобы спасти лицо тем, кто заключает мир.
Так же как в меровингскую эпоху, некоторые хронисты (как Рихер Реймский) могли упоминать и порицать «предательства», которые те, кто их совершал, тем не менее пытались оправдывать. Новшеством было большее внимание к вассальной морали, наследию IX в.
Посткаролингская Франция и Аквитания отличались от Галлии Григория Турского по меньшей мере тремя важными чертами. Первая — частые захваты знатных людей в плен либо в сражениях, либо в засадах, когда этих людей старались не убивать. Отныне имелись замки, чтобы держать их там, и давление на них оказывали более или менее изящно. Уже нельзя было рассчитывать на короля, чтобы тот провел процесс о предательстве[62], но пленники могли быть либо настоящими заложниками, либо едва ли не почетными гостями. Притом — вторая черта — в рассказах феодальных времен, в сценах из жизни замков, знатные женщины внезапно занимают невиданное прежде место, и значение их, возможно, понемногу растет: придется задаться вопросом, что такое служащий рыцарь (chevalier servant). Наконец, тот идеал вассальной верности, в котором было нечто христианское и порой римское и который заметен уже в «Наставлении» Дуоды и в теории двух служб, в то время дополняет и иногда перекрывает, даже почти затмевает идеал храбрости. Тем самым после 888 г. каролингская мораль продолжает оказывать свое влияние.
Историки прошлого, несомненно, слишком упрощали феодальное общество, предполагая, что в основе всех обязанностей знати лежал оммаж в руки, а в основе всех крестьянских повинностей — серваж. На самом деле в IX и X вв., похоже, было два ритуала, и Дудон Сен-Кантенский, а также Рихер Реймский вслед за Эрмольдом Нигеллом упоминают целование вассалами королевской ступни. И, главное, документация в отношении «верных» короля и князей не всегда дает четкий ответ: все ли они приносили оммаж? Может быть, отношения верности были, скорей, взаимными либо некоторые были избавлены от принесения оммажа в пользу более эгалитарной дружбы? Гуго де Лузиньян, изъявляя верность графу Пуатевинскому и принося ему оммаж, рассчитывает, что к нему самому будут относиться с уважением, поддерживать как сеньора замков, и ему претит приносить другой оммаж, хоть бы и за четверть замка, Бернару Маршскому, которого он считает равным себе{244}. Когда твоим сеньором «делают» человека, равного тебе по рангу, это несколько обидно, потому что ставит тебя на ступеньку ниже него в иерархии знатных семейств. Зато положение непосредственного вассала короля или герцога придает тебе значимость сеньора замков! Наконец, повторим: для всех, кто приносил оммаж в руки, пусть даже это были самые заурядные всадники, этот ритуал означал, что его участник — не серв; большего не требовалось, чтобы его не путали с сервами-министериалами.
Итак, оммаж в руки — это был знак серьезный, и в первом феодальном веке (до середины XI в.), похоже, его так запросто не приносили нескольким сеньорам в одно время. Он создавал солидарность по оружию, обязывал вассала помогать и советовать сеньору, а сеньора — покровительствовать вассалу. Их невозможно было упрекать, что они помогают друг другу, их скорее осуждали, если они этого не делали. Однако историки Нового времени часто не знали контекста и точных границ этого ритуала, этой связи, видя здесь лишь частную сделку, договор найма подручных, тогда как это был, скорей, демонстративный жест, договоренность, заключаемая между знатными воинами на их plaid'ax. В самом деле, принесение оммажа часто было знаком и формой примирения. И он позволял делить права на спорное владение. Так, Фульк Нерра, граф Анжуйский, принес оммаж Гильому V Аквитанскому за Сент{245}. В основе соглашений такого типа лежало представление, что сеньор передает нечто (землю, замок) и взамен получает право контроля над этим владением и службу вассала — по меньшей мере мир с ним. Разве тот же Фульк Нерра не предложил в миг слабости своему главному сопернику Эду Блуаскому принести ему оммаж против всех, «если только это не затронет короля и тех, к кому он привязан особо близким кровным родством»?{246} А потом отказался от своего предложения, когда король Гуго Капет привел ему подкрепление в двенадцать тысяч человек!
Следовательно, отношения между подобными сеньорами и вассалами были совсем не такими, как между вождем и его соратниками в древней Германии. Похоже, их главная забота состояла не в том, чтобы быть лучшими воинами, признанными как герои, — в общем, не в том, чтобы искать рыцарской славы. А скорее в том, чтобы иметь как можно больше земель, замков. И само слово «честь» (honneur) в то время в позитивном смысле обозначало только земли (фьеф или сеньорию), баронства, если угодно. Как моральное понятие честь воспринималась лишь в негативном смысле: хроники хорошо показывают, как графы, сеньоры и рыцари тысячного года боялись бесчестия из-за афферентных рисков, прежде всего лишения наследства. Оммаж приносили не из желания сделать яркую военную карьеру, а из желания верней сохранить за собой замок, сеньорию, часть того или другой. Искали поддержку на случай войны с соседями или судебного процесса, а если такая поддержка оказывалась неэффективной, пытались отказаться от этого оммажа. Феодалы в этом смысле представляли собой истеблишмент, для которого собственность была важнее доблести, для которого были характерны, скорей осторожность, чем мужество, скорей хитрость, чем смелость, скорей расчет, чем изящество, — а если изящество, то рассчитанное. Ничто не иллюстрирует их интересы лучше, чем речь, которую произнес перед вассалами Гуго Капета в 987 г. архиепископ Адальберон Реймский, убеждая избрать Гуго королем[63]. Это действительно общество наследников, наследных владельцев — и по этой причине часто крючкотворов и сутяг, но без излишнего рвения. Дальше будет видно, придаст ли им рыцарская мутация второго феодального века (после 1050 г.) больше смелости.