Лже-Петр - царь московитов - Сергей Карпущенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лже-Петр говорил по-немецки, потому что знал этот язык в совершенстве, куда лучше, чем русский. Ему очень понравилась Анна, и теперь он даже осуждал себя за то, что мог воспылать любовью к Евдокии. "Царь Петр был прав - Анна куда приятней, - думал он. - В немецких женщинах столько изящества..."
- Я слушаю вас, милый Питер, - отозвалась Анна, поглаживая его большую руку своей маленькой мягкой ладошкой.
- Анна, - промолвил Лже-Петр, - за полтора года я сильно изменился. Европа очень повлияла на меня. Не удивляйся, если заметишь во мне какие-то... новые черты.
- Вот интересно, какие же это? - с кокетством спросила Анхен. Наверное, вы стали нежнее... к царице Евдокии?
- Нет, нет, она уже не нужна мне. Ее место в монастыре, - сурово хмуря брови, сказал Лже-Петр. - Просто я могу показаться тебе совсем, совсем другим человеком...
- Ах, как это странно, - качала головой Анна. - Но я люблю царя Питера и вижу его сидящим рядом со мной. Где же здесь другой человек? Ну же, обними меня покрепче, Питер. Так крепко, как обнимал меня полтора года назад.
Спустя два часа, гладя голову заснувшего с ней рядом мужчины, а другой рукой перебирая приятно позвякивающие драгоценности, что лежали на ночном столике рядом с кроватью, Анхен думала:
"Вся Москва говорит, что из-за границы вернулся не настоящий царь Петр, а какой-то немец, но разве кто-нибудь из говорящих об этом знает правду? Нет, никто, кроме одной меня. Как приятно знать правду! Ну разве этот самозванец, что лежит рядом со мной, царь Петр? Я помню ласки Петра, его руки, все тело, помню каждое заветное слово его. Кто лежит со мной? Какой-нибудь немецкий драгун или писарь? А может быть, конюх, мясник? Это шпион, понятно, человек, очень похожий на царя Петра, но до моего возлюбленного Питера ему далеко. Что ж, пусть он останется рядом со мной. Неужели я настолько глупа, что расскажу правду? Нет, зная правду, я буду поступать с ним так, как с драгуном, писарем, конюхом. Пусть он построит для меня и моей матери хороший дом, пусть дарует драгоценности, деньги, земли. Я все приму от него, но любить его - нет, Анхен полюбит сердцем, кого захочет! Он будет в моих руках! Я буду некоронованной царицей. Нет, не царицей, а даже властительницей человека, называющего себя царем!"
И пальцы Анхен с ещё большим удовольствием стали ласкать холодные камни диадем, браслетов, ожерелий, отобранных с такой заботой боявшимся разоблачения её новым любовником.
В ту ночь Александр Меншиков тоже спал не дома. С тех самых пор, когда царь Петр упал в саардамском трактире на пол, его не покидало чувство, что "экселенц" переменился чуть ли не во всем. Приглядывался к нему пристально, покуда путешествовали по Европе, постепенно стал привыкать к явившимся неведомо откуда новым черточкам во внешности, в характере царя, и только когда прибыли в Москву и до Меншикова донесся звучащий отовсюду слух, что государь вернулся будто бы "не тот", что подменили государя, заволновался сердцем снова. Опять взыграли прежние сомнения, потому что подмена государя грозила ему опалой.
"Что ж, - думал Алексашка, - может, то и правда, что болтают? Да и к Анне, как приехал царь, не заворачивал ни разу - все у царицы проводит ночи. Немцам тоже не больно-то мирволит. Ах, не сносить мне головы! Переменился царь, по-русски жить решил! Не простит он мне того, что был свидетелем всех безобразий, что чинились вместе с ним в Немецкой слободе!"
И вот внезапно, точно снег на голову, Петр приказал:
- Собирайся, Алексашка! Едем на Кукуй! По Аннушке сердце извелось...
Едва услышал Меншиков такой приказ - чуть в пляс не пошел, и покуда ехали в карете к Немецкой слободе, без умолку болтал, стараясь развеселить царя, чье плоское, как блюдце, лицо было неподвижным, точно и не к любимой ехал государь, а на пытку.
Поэтому-то и не спал в ту ночь Алексашка, с вечера засев за столом, уставленными штофами, в нижней комнате небольшого дома виноторговца Монса. И чем дольше не выходил из спальни Анны государь, тем уверенней становился Меншиков в благополучии своем. К утру, едва держась на стуле, но то и дело подливая себе вина, в мыслях клялся в верности царю, а пышный его парик, задорого приобретенный в Амстердаме, весь залитый ренским, лежал среди бутылок на столе, издалека напоминая отсеченную голову. Сам же Алексашка с коротко стриженными волосами, с опухшим от выпивки лицом, был похож на загулявшего в кабаке ямщика.
* * *
Толпа стрельцов со скованными руками и ногами стояла в окружении семеновцев и преображенцев. Дул пронзительный октябрьский ветер, и они, стоя на земле босые, в одних рубахах и портах, ежились от холода, переминались с ноги на ногу, вытягивая шеи, смотрели на пустое пространство неподалеку от домов Преображенской слободы, где лежали дубовые колоды с вонзенными в них топорами. Между колод похаживал всего один человек в накинутом на плечи тулупе, неизвестно какой надобности ради похлопывал ладонью о ладонь, точно зябли руки.
- А чавой-то, братцы, столько колод натащили с топорами, а токмо один палач на дело приведен? - задорно кричал один стрелец, будто не робел перед казнью.
- А чаво дивного? - весело отзывался другой. - У энтого антихриста из неметчины такие топоры привезены, с нутряным заводом, что сами вскочут и пойдут головы нам рубить. На нас те топоры спробовать и решили, для той надобности казнь и затеяли, а ты думал зачем?
Стрельцы загоготали, будто и не для казни были выведены сюда, а меж тем появился царь в окружении бояр, смотревших на колоды да на палача без стрелецкой веселости, с робостью и замешательством. Царь махнул рукой, и тут же вышел вперед подъячий, что-то забубнил, развернув перед собою лист бумаги, и вот исчез в толпе, будто царский приговор был чем-то лишним, никому не нужным. И снова царь махнул рукой. Тут же два семеновца выдернули из толпы стрельцов того, кто был поближе, подвели к колоде. Палач, уже успевший снять тулуп, с тщанием сложил его подальше от колод, поплевал на руки, взялся за топорище, а стрелец, голова которого лежала на колоде, вопил:
- Братцы, антихрист пришел! За то, что веру мы православную хранили, головы нам рубит! Плю...
Открытый рот стрельца будто подавился он последним словом, так и остался отворенным, а отсеченная голова, поливаемая хлынувшей кровью, ударилась о землю.
- Секите! Быстрей секите! - словно стремясь укоротить по времени действо казни, прокричал Лже-Петр. - Таперя пускай бояре, окольничие потрудятся! Все рубите! Палач ныне в почете! Каждый пускай потрудится! Меншиков, начинай!
На двенадцати колодах уже лежали головы стоящих на коленях стрельцов, но в толпе бояр поднялся ропот. Никто не ожидал, что царь прикажет им стать палачами. Иные и без того отводили взоры, когда рубили голову первому стрельцу, а уж самим взяться за топор, чтобы загубить, хоть и смутьяна, но все же живого человека, было невыносимо.
- Сжалься, батюшка царь! - послышалось в толпе бояр. - Неслыханное дело!
- Даже при Иване Грозном такого не бывало!
- Не губи ты наши души! Мы супостата на поле боя зарубим без трепета, а уж палачом - уволь, родимый!
Перекрывая тихий ропот, Лже-Петр визгливо прокричал:
- Меншиков, ты больше всех государя любишь, начинай!
Стащив с плеч кафтан, сняв шляпу, Алексашка пробился сквозь толпу вельмож, на плохо гнущихся ногах, думая лишь о царском расположении, подошел к колоде.
Со стороны стрелецкой толпы донеслось:
- Не робей, сын конюхов! Спервоначалу государю жопу вытирал да по б...м немецким его водил, вот и таперя постарайся!
Александр, поддернув манжеты до локтей, уже схватившись за топорище, вдруг резко рванулся, точно его ужалил стрелецкий окрик, взметнул над головой топор, со свирепым рыком опустил его, тут же отвернулся и, кривя лицо, шатаясь, пошел к толпе бояр.
А Лже-Петр визжал:
- Ну, видали, русские, видали?! Слуги вы мои, ну дак потрудитесь! Ромодановский - иди! Зотов! Хованский! Одоевский! Голицын! Пушкин! Выходите! Покажите государю свою верность! Чего страшитесь?!
Лже-Петр со стеклянными глазами, со взбитым на сторону коротким паричком, ссутулившийся и страшный, выталкивал бояр, тянул их за шиворот, пинал под зад, и они, лишь робко сопротивляясь, крестясь, выходили вспотевшие, качающиеся на площадь. Тут же их подхватывали под руки неизвестно откуда взявшиеся люди в кафтанах приказных, не силой, но с мягкой настойчивостью тащили к колодам, и бояре, боясь царского гнева, убеждая себя мыслью о том, что они, царевы слуги, должны-таки порадеть за государя, и если он велит казнить, то прекословить никак нельзя, принимались за дело.
Они брались за топоры по-разному. Кто, уверив себя, что лучше уж сделать дело да идти восвояси, покуда хуже не будет, рубил по стрелецкой шее коротким, сильным ударом. Другие долго молились, точно прося у Бога прощения за страшный грех, что-то негромко говорили присмиревшим на колоде стрельцам - не простить ли их просили? Третьи навзрыд рыдали, долго сопротивлялись, заходились в рвотной судороге при виде льющейся рядом крови, дергающихся обезглавленных тел, но, повинуясь окрику царя, полубесчувственные, дрожащие, поднимали топор, чтобы кое-как опустить его, чем причиняли страдания жертвам, за которых приходилось теперь браться палачу, досадовавшему на неловкость бояр, добивавшему корчившихся в муке стрельцов.