Детская книга для мальчиков (с иллюстрациями) - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не спрашивал.
Поглядел князь на замершего Ластика еще некоторое время, пожевал губами и громко, как у глухого, спросил:
— Ты откель к нам пожаловал, честной отрок? Оттель? — Он показал на потолок. — Али оттель? — Палец боязливо ткнул в пол. — Яка сила тя ниспослала — чиста аль нечиста?
— Долго рассказывать, — ответил Ластик, раскрывая 78-ю страницу. Рассказывать и в самом деле пришлось бы очень долго, да и не понял бы боярин.
«Долго речь», — перевел унибук.
— Долго речь.
Вряд ли боярина устроил такой ответ, но вопросов задавать он больше не стал — видно, уже пришел к какому-то решению.
— А хоть бы и нечистая. Сила — она и есть сила. Прошу твою ангельскую милость быть гостем в моем убогом домишке. (Это словосочетание не следует понимать в буквальном смысле; старомосковский речевой этикет требовал говорить о себе и своем жилище в уничижительных выражениях.) Если же твоя милость не ангельской природы, а наоборот, то я и такому гостю рад.
Василий Иванович Шуйский склонился перед Ластиком до земли.
В гостях у князя Василия
Месяца майя 15 дня года от сотворения мира 7113-го пресветлый ангел Ерастиил, отчаянно зевая, сидел у окна и смотрел, как играют солнечные блики на мутной слюде. Перед ангелом на подоконнице лежала раскрытая книга — в телячьем переплете, с затейливыми буквицами и малыми гравюрками. В книге про весну говорилось так: «Весна наричется яко дева украшена красотою и добротою, сияюще чудне и преславне, яко дивится всем зрящим доброты ея, любима бо и сладка всем, родится бо всяко животно в ней радости и веселия исполнено». Но Ерастиил радости и веселия исполнен не был — очень уж измучился сидеть взаперти.
Обидней всего было, что даже через окно посмотреть на «украшену красотою и добротою деву» было совершенно невозможно: пластины слюды пропускали свет, но и только. В парадных покоях княжеского дворца имелись и окончины стекольчаты, большая редкость, но ходить туда в дневное время строго-настрого воспрещалось.
Крепко стерег Шуйский своего гостя, особо не разгуляешься.
Поместили Ластика в честно́й светлице — комнате для почетных гостей. Ондрейка сказывал, что последний раз тут останавливался архиепископ Рязанский, который князь Василь Иванычу родня.
По старомосковским меркам помещение было просторное, метров тридцать. Чуть не треть занимала огромная кровать под балдахином. Лежа в ней, Ластик чувствовал себя каким-то лилипутом. Из прочих предметов мебели имелись стол, две лавки да резной сундук, вместилище вивлиотеки: три книги духовного содержания да одна потешная, то есть развлекательная — про времена года (как видно из вышеприведенного абзаца, чтение не самое захватывающее).
Терем у князя Шуйского был большущий, в три жилья (этажа), в парадных комнатах вислые потолоки (затянутые тканью потолки) и образчатые (изразцовые) печи, косящатый, то есть паркетный пол, а вот с обстановкой негусто. Не прижился еще на Руси европейский обычай заставлять комнаты мебелью. Лавки, столы, рундуки да несколько новомодных шафов (шкафов) для посуды — вот и всё.
У почетного гостя в светлице, правда, висело настоящее зеркало, и зело великое — с полметра в высоту.
Подошел Ластик к нему, посмотрел на себя, скривился.
Ну и видок. От сидения в четырех стенах лицо сделалось бледным, под глазами круги, а прическа — вообще кошмар. Называется под горшок. Это надевают тебе на голову глиняный горшок, и все волосы, какие из-под него торчат, обрезают.
Повздыхал.
Чем бы заняться?
Затейливые буквы в потешной книге уже поразбирал. На подоконнице посидел. Дверь снаружи заперта на ключ — якобы в остережение от лихих людишек, хотя какие в доме у князя лихие людишки?
Покосился на печь. Там, под золой, лежал унибук. Вот что почитать бы. Верней — с кем поговорить бы. Однако с некоторых пор компьютер приходилось прятать.
Снова подошел к окну. Осторожно, прикрываясь кафтаном, достал Райское Яблоко и стал на него смотреть.
Подышал на гладкую поверхность, потер рукавом, чтобы ярче сияла. Чем дольше любовался, тем яснее делалось: ничего прекрасней этого радужного шарика на свете нет и не может быть.
Камень был самим совершенством — лишь теперь Ластик стал понимать, что означает это выражение. Смотреть на Яблоко не надоедало: оно все время меняло цвет, при малейшем повороте начинало искриться. Если б он не проводил часы напролет, зачарованно разглядывая Адамов Плод, то давно уже свихнулся бы от скуки и безделья в этой слюдяной клетке. (Хотя нет — имелся и еще один фактор, сильно скрашивавший неволю, но о нем чуть позже.)
Поглаживая алмаз, Ластик мечтал о том, как выберется из этого чертова средневековья, как вернется к профессору Ван Дорну и торжественно вручит ему бесценный трофей.
Но чтоб попасть в 21 век, требовалась подходящая хронодыра, а с этим было плохо.
По ночам Ондрейка Шарафудин выводил «ангела» на прогулку, подышать свежим воздухом. Но перемещаться можно было только по двору, вокруг терема.
В самый первый выход (унибук тогда еще не переместился в печку) Ластик включил режим хроноскопа. Нашел семь маленьких, бесполезных лазов и лишь один приличный, двадцатисантиметровый. Обнаружился он в колодце, близ княжьей домовой церкви. Только дыра эта была какая-то странная. На мониторе появилось одно лишь число, 20 мая, а вместо года прочерк. Что за штука — число без года? Ну ее, такую хронодыру. В семнадцатом веке еще худо-бедно жить можно, а там неизвестно что.
Сзади потянуло сквозняком.
Ластик оглянулся через плечо, и увидел, что дверь открыта. На пороге стоял Шарафудин, лучился приторной улыбкой.
Нарочно, крыса такая, петли смазал, чтоб створка открывалась бесшумно. И всегда появлялся вот так — без предупреждения. Сколько раз ему было говорено, чтоб стучался, а он в ответ одно и то же: «Не смею». Шпион проклятый.
— Чего тебе? — недовольно спросил Ластик и будто бы поправил шелковый пояс (а на самом деле спрятал в него Яблоко).
Мелко переступая, Ондрейка прошуршал на середину комнаты. В руках он держал тяжелый поднос, весь уставленный снедью.
— Пресветлый отроче, пожалуй откушати. — И давай перечислять. — Ныне в объедутя верченое, да кураразсольная, да ряба с гречей, да ставец штей, куливо, да блюдо сахарных канфетков, да лебедь малая сахарная ж.
Ластик вяло пробурчал:
— Уйди, зануда.
Это если по-современному. На самом-то деле он сказал: Изыди, обрыдлый. Но старорусская речь уже не казалась ему вычурной или малопонятной — привык. И на слух воспринимал без труда, и сам научился изъясняться. Вроде как всю жизнь таким языком разговаривал.
Аппетита не было. Конечно, если б сейчас навернуть бутербродик с салями, или жареной картошки с кетчупом, или эклер с шоколадным кремом — другое дело. А от этого их исторического меню просто с души воротило.
— Уточка-то с шафраном зажарена, рябчик свеженький. А коливо до того сладкое! — все совался со своим подносом Шарафудин.
Сам и улыбается, и кланяется, а глаза немигающие, холодные, Ластик старался в них лишний раз не заглядывать. Мороз по коже от такого прислужника. А другого нет — прячет Василий Иванович «ангела» от своей челяди.
Когда Ондрейка, постреляв по сторонам взглядом, наконец удалился, Ластик с тоской посмотрел на еду. Потыкал деревянной ложкой в миску с коливом, главным туземным лакомством: вареная пшеница, сдобренная медом, изюмом и корицей. Есть, однако, не стал. Поосторожней надо со сладостями, а то растолстеешь от малоподвижной жизни. Понадобится лезть в хронодыру, и не протиснешься.
А Соломка (такое имя носил фактор, до некоторой степени скрашивавший жизнь плененного «ангела») сетовала, что он худ и неблаголепен, аж зрети нужно (даже смотреть жалко). Но это у них здесь такие понятия о прекрасном: кто толще, тот и краше. Слово добрый тут означает «толстый», а слово худой значит «плохой». Если б показать Соломке какую-нибудь Кристину Орбакайте или Бритни Спирс, обозвала бы их козлицами бессочными. Шарафудин, по ее терминологии, мущонка лядащий, яко стручишко сух, бабы с девками на него и глядеть не хотят. Ондрейка нарочно съедает в день по дюжине подовых пирогов, по гривенке сала свинячья и по лытке ветчинной — чтобы поднабрать красоты, да не в коня корм, злоба его сушит.
Боятся Шарафудина в тереме. Всем известно, что держит его князь для черных, страшных дел — дабы собственную душу лишними грехами не отягощать. «Ондрейке человека сгубить что плюнуть», говорила Соломка. Как будто Ластик без нее этого не знал…