Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж до меня касается, что бы вас ни ожидало, успех или гибель, я надеюсь, что мне будет дано разделить вашу участь. — Прощайте и, может быть, до скорого свидания.
М. Бакунин.
(ГЛАВА V). ПАРОХОД «WARD JACKSON» R. WEATHERLEY&Cо
Вот что случилось месяца за два до польского восстания. Один поляк, приезжавший ненадолго из Парижа в Лондон, Иосиф Сверцекевич, — по приезде в Париж — был схвачен и арестован вместе с Хмелинским и Миловичем, о котором я упомянул при свидании с членами жонда.
Во всей арестации было много странного. Хмелинский приехал в десятом часу вечера; он никого не знал в Париже и прямо отправился на квартиру Миловича. Около одиннадцати явилась полиция.
— Ваш пасс, — спросил комиссар Хмелинского.
— Вот он, — и Хмелинский подал исправно визированный пасс на другое имя.
— Так, так — сказал комиссар, — я знал, что вы под этим именем. Теперь вашу портфель, — спросил он Сверцекевича. (351)
Она лежала на столе Он вынул бумаги, посмотрел и, передавая своему товарищу небольшое письмо с надписью Е. А. прибавил:
— Вот оно!
Всех трех арестовали, забрали у них бумаги, потоп выпустили, дольше других задержали Хмелинского — для полицейского изящества им хотелось, чтоб он назвался своим именем. Он им не сделал этого удовольствия — выпустили и его через неделю
Когда год или больше спустя прусское правительство делало нелепейший познанский процесс, прокурор в числе обвинительных документов представил бумаги, присланные из русской полиции и принадлежавшие Сверцекевичу. На возникший вопрос, каким образом бумаги эти очутились в России, прокурор спокойно объяснил, что, когда Сверцекевич был под арестом, некоторые из его бумаг были сообщены французской полицией русскому посольству.
Выпущенным полякам ведено было оставить Францию — они поехали в Лондон. В Лондоне он сам рассказывал мне подробности ареста и, по справедливости, всего больше дивился тому, что комиссар знал, что у него есть письмо с надписью Е А — Письмо это из рук в руки ему дал Маццини и просил его вручить Этьенну Араго.
— Говорили ли вы кому-нибудь о письме? — спросил я.
— Никому, решительно никому, — отвечал Сверцекевич.
— Это какое-то колдовство — не может же пасть подозрение ни на вас, ни на Маццини. Подумайте-ка хорошенько.
Сверцекевич подумал.
— Одно знаю я, — заметил он, — что я выходил на короткое время со двора и, помнится, портфель оставил в незапертом ящике.
— Ciew, Ciew![1235] Теперь позвольте, где вы жили?
— Там-то, в furnished appartements.[1236]
— Хозяин англичанин?
— Нет, поляк.
— Еще лучше. А имя его? (352)
— Тур — он занимается агрономией.
— И многим другим — коли отдает меблированные квартиры. Тура этого я немного знаю. Слыхали вы когда-нибудь историю о некоем Михаловском?
— Так, мельком.
— Ну, я вам расскажу ее. Осенью пятьдесят седьмого года я получил через Брюссель письмо из Петербурга. Незнакомая особа извещала меня со всеми подробностями о том, что один из сидельцев у Трюбнера, Михаловский, предложил свои услуги III отделению шпионить за нами, требуя за труд двести фунтов — что в доказательство того, что он достоин и способен, он представлял список лиц, бывших у нас в последнее время, — и обещал доставить образчики рукописей из типографии.
Прежде чем я хорошенько обдумал, что делать, — я получил второе письмо того же содержания через дом Ротшильда.
В истине сведения я не имел ни малейшего сомнения. Михаловский, поляк из алиции, низкопоклонный, безобразный, пьяный, расторопный и говоривший на четырех языках, имел все права на звание шпиона и ждал только случая pour se faire valoir.[1237]
Я решился ехать с Огаревым к Трюбнеру и уличить его, сбить на словах — и во всяком случае прогнать от Трюбнера. Для большей торжественности я пригласил с собой Пианчиани и двух поляков. Он был нагл, гадок, запирался, говорил, что шпион — Наполеон Шестаковский, который жил с ним на одной квартире… Вполовину я готов был ему верить, то есть что и приятель его шпион Трюбнеру я сказал, что я требую немедленной высылки его из книжной лавки. Негодяй путался, был гадок и противен и не умел ничего серьезного привести в свое оправдание.
— Это все зависть, — говорил он, — у кого из наших заведется хорошее пальто, сейчас другие кричат: «Шпион!»
— Отчего же, — спросил его Зено Свентославский, — у тебя никогда не было хорошего пальто, а тебя всегда считали шпионом?
Все захохотали. (353)
— Да обидьтесь же наконец, — сказал Чернецкий.
— Не первый, — сказал философ, — имею дело с такими безумными.
— Привыкли, — заметил Чернецкий.
Мошенник вышел вон.
Все порядочные поляки оставили его, за исключением совсем спившихся игроков и совсем проигравшихся пьяниц. С этим Михаловским в дружеских отношениях остался один человек, — и этот человек ваш хозяин Тур.
— Да, это подозрительно. Я сейчас…
— Что сейчас?.. Дело теперь не поправите, а имейте этого человека в виду. Какие у вас доказательства?
Вскоре после этого Сверцекевич был назначен жондом в свои дипломатические агенты в Лондон. Приезд в Париж ему был позволен — в это время Наполеон чувствовал то пламенное участие к судьбам Польши, которое ей стоило целое поколение и, может, всего будущего.
Бакунин был уже в Швеции — знакомясь со всеми, открывая пути в «Землю и волю» через Финляндию, слаживая посылку «Колокола» и книг и видаясь с представителями всех польских партий. Принятый министрами и братом короля — он всех уверил в неминуемом восстании крестьян и в сильном волнении умов в России. Уверил тем больше, что сам искренно верил, если не в таких размерах, то верил в растущую силу. Об экспедиции Лапинского тогда никто не думал. Цель Бакунина состояла в том, чтоб, устроивши все в Швеции, пробраться в Польшу и Литву и стать во главе крестьян.
Сверцекевич возвратился из Парижа с Домантовичем. В Париже они и их друзья придумали снарядить экспедицию на балтийские берега. Они искали парохода, искали дельного начальника и за тем приехали в Лондон. Вот как шла тайная негоциация дела.
…Как-то получаю я записочку от Сверцекевича — он просил меня зайти к нему на минуту, говорил, что очень нужно и что сам он распростудился и лежит в злой мигрени. Я пошел. Действительно, застал больным и в постели. В другой комнате сидел Тхоржевский. Зная, что Сверцекевич писал ко мне и что у него есть дело, Тхоржевский хотел выйти, но Сверцекевич остановил его, и я очень рад, что есть живой свидетель нашего разговора. (354)
Сверцекевич просил меня, оставя все личные отношения и консидерации,[1238] сказать, ему по чистой совести и, само собой разумеется, в глубочайшей тайне об одном польском эмигранте, рекомендованном ему Маццини и Бакуниным, но к которому он полной веры не имеет.
— Вы его не очень любите, я это знаю, но теперь, когда дело идет первой важности, жду от вас истины, всей истины…
— Вы говорите о Б<улевском>? — спросил я.
— Да.
Я призадумался. Я чувствовал, что могу повредить человеку, о котором все-таки не знаю ничего особенно дурного, и, с другой стороны, понимал, какой вред принесу общему делу, споря против совершенно верной антипатии Сверцекевича.
— Извольте, я вам скажу откровенно и все. Что касается до рекомендации Маццини и Бакунина, я ее совершенно отвожу. Вы знаете, как я люблю Маццини; но он так привык из всякого дерева рубить и из всякой глины лепить агентов и так умеет их в итальянском деле ловко держать в руках, что на его мнение трудно положиться. К тому же, употребляя все, что попалось, Маццини знает, до какой степени и что поручить. Рекомендация Бакунина еще хуже: это большой ребенок, «большая Лиза», как его называл Мартьянов, которому все нравятся. «Ловец человеков», он так радуется, когда ему попадется «красный» да притом славянин, что он далее не идет. Вы помянули о моих личных отношениях к Бул<евскому>; следует же сказать и об этом. Л. 3<енкович> Я Б<улевский> хотели меня эксплуатировать, инициатива дела принадлежала не ему, а 3<енковичу>. Им не удалось, они рассердились, и я все это давно бы забыл, но они стали между Ворцелем и мной, и этого я им не Прощаю. Ворцеля я очень любил, но, слабый здоровьем, он подчинился им и только спохватился (или признался, что спохватился) за день до кончины. Умирающей рукой сжимая мою руку, он шептал мне на ухо: «Да, вы были Правы» (но свидетелей не было, а на мертвых ссылаться легко). Затем вот вам мое мнение: перебирая все, я не нахожу ни одного поступка, ни одного слуха даже, который бы заставлял подозревать политическую честность (355) Б<улевского>; но я бы не замешал его ни в какую серьезную тайну. В моих глазах он — избалованный фразер, безмерно высокомерный и желающий во что бы то ни было играть роль; если же она ему не выпадет, он все сделает, чтоб испортить пьесу.