Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ощущение приятной легкости — от самой сигареты, от сухого пощекатывания в ноздрях, когда она, затянувшись, выпускает дым, — помогает вернуть все к приемлемой мере вещей, с которой она худо-бедно в состоянии совладать. Она задает следующий вопрос:
— Как поступают эти типы, торговцы, если ты не платишь? — Страшась его ответа, она нервничает, но она уже полностью на его стороне, на той территории, где он невинная жертва.
— Да ну их, — небрежно бросает он, упиваясь ролью храбреца, которому сам черт не брат, и обтачивает край дымящейся сигареты о бортик очень миленькой морской раковины, которую он использует вместо пепельницы, — больше языком работают, на пушку берут. Обещают руки-ноги пообломать. Пугают, что выкрадут детей. Может, оттого я так и психую из-за Джуди и Роя. Если угрозы становятся настойчивыми, надо понимать, что от слов они в конце концов могут перейти к делу. Но с другой стороны, они же себе не враги, хорошего клиента никому упускать не хочется.
— Нельсон, — говорит Дженис. — Если я дам тебе двенадцать тысяч, ты поклянешься больше не притрагиваться к наркотикам — никогда? — Она силится заглянуть ему в глаза.
Она-то ждет, что он сию минуту кинется давать любые клятвенные обещания, лишь бы она не передумала, но у мальчишки хватает дерзости — да чего там, бесстыдства — сидеть перед ней развалясь и цедить, глядя мимо нее:
— Попробовать, конечно, можно, но обещать тебе что-то наверняка было бы нечестно. Я ведь уже пытался — чтобы угодить Пру. Люблю я это дело, мам, понимаешь? У меня с коксом взаимная, так сказать, любовь. Не знаю, как лучше объяснить тебе это. Он для меня то, что надо. С ним я чувствую себя, как надо — ничто на свете не дает мне больше этого ощущения.
Она и не заметила, что плачет, тихо, без всхлипов, только в горле першит да на щеках мокро — будто жена, которой муж спокойно и выдержанно признается в любви к другой женщине. Кое-как обретя голос и способность говорить, она достаточно внятно произносит:
— Ну, тогда я буду последней дурой, если своими руками помогу тебе и дальше гробить себя.
Он поворачивает голову и глядит ей прямо в лицо:
— Я брошу, брошу, не сомневайся. Это так, мысли вслух.
— Сынок, а ты сможешь!..
— Что за вопрос! Сколько раз у меня бывало, что за день — ни одной дозы. Главное, тут можно не бояться болезненных симптомов отвыкания — в этом, кстати, одно из великих достоинств — ни тебе рвоты, ни белой горячки, ничегошеньки. Важно только самому решиться, самому созреть.
— Ну, и ты — созрел? Мне что-то так не кажется.
— Созрел, а как же. Ты все правильно говоришь — мне это не по средствам. Вы с папой владельцы, а я у вас холуй на жалованье.
— Ну, это как посмотреть. Можно так, а можно и иначе: мы, например, не знали, как извернуться, чтоб у тебя была солидная, ответственная работа, где бы ты сам, без нашего вмешательства, всем распоряжался. Знаешь, отец ведь здесь мается от скуки. Мне и то скучновато.
Нельсон вдруг круто меняет курс.
— От Пру никакой поддержки не дождешься, — возвещает он.
— Да что ты?
— Считает меня тряпкой. И всю жизнь считала. Я ей был нужен единственно для того, чтобы удрать из Акрона, — теперь цель достигнута. Ничего, что мужчина должен получать от жены, я от нее не получаю.
— А что, к примеру? — Дженис искренне заинтригована: ни от одного мужчины ей не довелось услышать этот заветный перечень.
Он делает сердитое лицо, будто не хочет отвечать.
— Ты все сама прекрасно знаешь — не прикидывайся наивной дурочкой. Жена должна внушать мужу веру в себя. Показывать, что она его любит. Убеждать, что он у нее самый замечательный, даже если это далеко не так.
— Может, я и вправду наивна, Нельсон, но разве кто-то может сделать за нас то, что мы должны сделать для себя сами? Женщинам нужно думать о поддержании своего собственного эго — оно у них, между прочим, тоже есть, как есть и свои собственные проблемы. — Не зря же она раз в неделю ходила на занятия в женский дискуссионный клуб. Она чувствует себя достаточно раскрепощенной, чтобы встать и решительным шагом пройти в кухню, а там раскрыть дверцы подвесного шкафчика и вынуть бутылку кампари и стаканчик. Эмалевый цвета морской волны циферблат вделанных в электроплиту часов показывает 12:25. Телефон на стене, прямо рядом с ней, звенит так неожиданно, что она подскакивает на месте и бутылка в ее руке тоже подскакивает, расплескивая кампари — на пластике вино кажется водянисто-красным, как разжиженная кровь.
— Да... да... О Господи...
Нельсон, уютно устроившийся в плетеном кресле и погруженный в обдумывание следующего своего хода и прикидывание, не продешевил ли он, запросив всего двенадцать тысяч — поскольку долги его, само собой, этим не ограничиваются, — слышит ее голос, словно пережатый нехваткой дыхания на каждом коротком ответе, и видит по ее лицу, когда она вешает трубку и спешит назад к нему, что мера вещей и точно изменилась: в их жизни настал поворотный момент. Мамин флоридский загар вмиг улетучился, оголив зеленовато-серое лицо.
— Нельсон, — говорит она внятно, собранно, как ведущий последних известий, — звонила Пру. У отца сердечный приступ. Его забрали в больницу. Твои сейчас же выезжают домой, чтобы я могла воспользоваться машиной. Тебе со мной ехать незачем, к нему никого не пустят, кроме меня, а меня будут пускать на пять минут каждый час. Он в реанимации.
* * *Делеонская городская больница широкого профиля представляет собой группу приземистых белых зданий, нанизанных на исходный стержень — бисквитного цвета постройку тридцатых годов с кровлей из испанской черепицы и декоративными гнутыми решетками на окнах. Больничный комплекс целиком занимает два квартала вдоль южной стороны Тамаринд-авеню, что тянется параллельно бульвару Пиндо-Палм, примерно с милю к северу от него. Дженис провела здесь весь остаток вчерашнего дня, и теперь уже знает, с какой стороны въезжать в многоэтажный парковочный гараж и каким стрелкам на полу следовать, чтобы из него выйти, — проходишь по забранному в стеклянный футляр пешеходному мостику на втором этаже, над кассовыми кабинками и рабочим асфальтовым пространством, и попадаешь во внутренний двор, вымощенный восьмигранными плитками, с олеандровой изгородью и выздоравливающими в сверкающих стальных креслах-каталках, потом спускаешься по ступенькам и входишь в вестибюль, где видишь ту же уличную толпу, пестрящую расовым многообразием (правда, у здешних белых лица и кисти рук выкрашены в густо-коричневый цвет), — все сидят в дремотном оцепенении, обложенные аккуратно увязанными тюками и большими пластиковыми мешками для мусора, в которые упакованы все их больничные пожитки. В вестибюле пахнет олеандром, мочой и освежителем воздуха.
Дженис в мягком, цвета лососины спортивном костюме с нежно-голубыми рукавами и такими же полосками на брюках возглавляет шествие, а Нельсон, Рой, Пру и Джуди, одетые уже по-дорожному для обратного перелета, поспевают за ней следом. Всего одного дня оказалось достаточно, чтобы Дженис обрела расторопность и прыть одинокой женщины, подле которой нет мужчины, чтобы задавать ей надлежащий темп. А кроме того, неизжитый остаток прежней любви — прежнего животного влечения, пробужденного к жизни многолюдьем и казенной обстановкой, чем-то напоминающей атмосферу школьных коридоров, где она впервые открыла для себя, что есть на свете такой Кролик Энгстром, старшеклассник и знаменитость, блондин ростом под потолок, и вообще не чета ей, ничем не приметной чернявенькой девятикласснице, — благодаря его вдруг ставшей очевидной природной недолговечности с новой силой и остротой фиксирует ее внимание на его теле. И не только его — ее собственном тоже. После его срыва она с горделивым удовлетворением постоянно отмечает упругое здоровье своего тела, его дерзкую, не по возрасту, прямоту, упрямое чудо его бесперебойной работы.
Дети напуганы. Рой и Джуди не знают, что им предстоит увидеть, когда они войдут к дедушке. Может, он превратился в какое-нибудь чудо-юдо, как в сказках про козни злых волшебников — там все время кто-то превращается то в жабу, то вообще в мокрую лужицу, только парок от нее подымается. А вдруг он всегда был злым и ужасным, вдруг нарочно притворялся добреньким и говорил с ними ласковым голосом, как серый волк в бабушкином платье, который задумал съесть Красную Шапочку? Приторные запахи антисептиков, всюду какие-то лифты, закрытые двери, стрелочки-указатели, люди в белых халатах с пластиковыми карточками на груди, в белых чулках и туфлях, и гулкий звук их собственных быстрых шагов куда-то все дальше и дальше по линолеумным полам, надраенным и натертым до такого невозможного блеска, что кажется, будто это водная гладь, чуть тронутая рябью, — от всего этого в детских животах разрастается предчувствие беды, страх, что это лабиринт, откуда им в жизни не выбраться, начищенная до блеска дорогая ловушка, где двери и клапаны открываются только в одну сторону. Словом, тот мир, который сооружают для себя взрослые, до того странный и непонятный, что нельзя исключить и злой умысел. Стоит очутиться в больнице, и тебе уже кажется, что никакого другого мира не существует. А всякие там пальмы, белый самолетный след в небе, провисшие электропровода и само синее небо, которые ты видишь сквозь оконное стекло, воспринимаются только как часть окна, часть западни.