Женская рука - Патрик Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она стояла в темноте, вслушиваясь в звуки собственного голоса. Прислушиваясь.
Ей нравилось самой разложить для него салфетку, самой принести стакан чая.
В тот вечер, когда Аглая уехала за город с полицейским из Мениди — полезное для нее знакомство, хоть она и уверяла: «О нет, кирия, его нельзя принимать всерьез, это просто так», — Констанция принесла два стакана — все, что осталось от целого набора.
— Вот, — сказала она, ставя их на стол, — я хоть и не умею готовить, но не такая уж плохая хозяйка.
Он смотрел, как она нервно подрагивает ногой, отпивая маленькими глоточками чай.
— Ты, наверно, проголодался после бриджа, — сказала она, — а я, к сожалению, не Аглая.
— Я не голоден.
— Не голоден? Не может быть! Ведь уже поздно!
Маленький человек, ее муж, неторопливо пил чай. Глядел ли он на нее? Думал ли о ней? Сделав слишком большой глоток, она, должно быть, обожгла горло. Длинный беспечный лучик света словно пальцем коснулся ее хмурого лба.
Немного оправившись, она попросила:
— Расскажи хоть, с кем ты играл у Сарандидисов.
— Не знаю, — ответил он. — Забыл.
Это было последней каплей.
Августовская жара, казалось, докрасна раскалила ночной воздух. В такую ночь искусственное освещение коварно обнажает все изъяны. Констанция с горечью заметила, что на цветках гардении появились бурые каемки.
— Ах! — вскричала она, отрывая один цветок, — ну зачем надо обманывать?
Обрывая потемневшие, сморщенные, будто лайковые, лепестки, все еще источавшие пьянящий аромат, она сама не понимала, к чему говорит все это.
— А ты что, сама обманываешь? — спросил он.
— Не знаю, не знаю, — повторяла она. — Это получается само собой.
— Ну за себя-то я отвечаю, — сказал он.
— Разве? — спросила она, выпрямившись как струнка; он видел силуэт ее высокой прически. — Разве ты знаешь, — услышал он, — какое впечатление ты производишь на других? — Ее голос звенел. Свет из комнаты прорезал темноту террасы. — А все эти дамы в парижских туалетах! Пропахшие сигаретным дымом! Цепляющиеся за свои карты! Помешанные на бридже! — Она поднялась, чтобы нанести решающий удар. — Это еще ладно, — сказала она. — Но Аглая. Даже Аглая!
— Бог мой!
— Да! — вскричала она; от собственной смелости у нее закружилась голова. — Аглая! Ты настолько упоен успехом, что не можешь остановиться, обхаживаешь, соблазняешь даже служанку.
В пляске ненависти закружила темноту длинная, блестящая, не подвластная времени юбка. Голос тьмы захлебнулся от ненависти.
— Бог мой! — повторил он. — Что, если войдет Аглая и услышит весь этот вздор?
— О да! Вздор! Вздор! Аглая честная. Верная. Да. Она тверда, как скала, и только воля господня может сломить ее.
Констанция зашла уже так далеко, что не могла остановиться: она взяла свой стакан и швырнула его в угол террасы. Блестящие осколки со свистом раскатились по кафельному полу.
Когда он ее поднял, ей послышалось:
— Ты никогда не убьешь моей любви к тебе, Констанция, как ни старайся.
Всей душой она хотела поверить, услышать еще слова верности. Достичь высоты, на которой он стоял. Но расстояние было слишком велико.
— Наверно, я все-таки убила ее. Сама убила, — сказала она. — И так лучше.
Он поднял ее на руки и прижал к себе, стараясь перелить в ее изнеможенное тело хоть каплю своей силы.
Немного придя в себя, она взяла уцелевший стакан; вошла Аглая, еще не сняв шляпки, приняла стакан из рук своей госпожи, ополоснула его и убрала на место.
Маллиакас так долго просидел в беседке в Колоньи, что его бедра и ягодицы уже болели от впившихся в них прутьев металлического кресла, а вокруг глаз проступили пятна: давала о себе знать больная печень. Но он не жалел потерянного времени. Напротив, он был заворожен рассказом как никогда в жизни.
Правда, теперь он начал покашливать и посматривать на свои дорогие швейцарские часы.
— Что-то она задерживается, — сказал старик, уставившись куда-то вдаль, поверх печального озера. — Она уж чересчур сердобольна. А все этим пользуются.
Но как раз когда гость встал и собрался откланяться, на гравиевой дорожке послышались шаги: кто-то шел к ним от дома.
Маллиакас не мог заставить себя обернуться; он застыл, ссутулившись в тесном решетчатом павильончике, слыша только свое прерывистое дыхание.
Когда шаги были уже совсем близко, старик повторил:
— Все этим пользуются, — и, не глядя в сторону дорожки, добавил уверенно: — Наконец-то она пришла, и вы можете с ней познакомиться, а я получу свой суп.
Гость взглянул на смуглую женщину, приближавшуюся к беседке. Она неторопливо обходила лужи и грязь, мокрый гравий хрустел у нее под ногами.
— Аглая, — сказал наконец мистер Филиппидес, — этот господин из Александрии. Друг Тилотсона, который прислал письмо. Помнишь? Из Смирны. Тилотсон занимался инжиром, кажется. Он еще хорошо играет в теннис.
Миссис Филиппидес держалась очень уверенно, и только улыбка слегка выдавала ее смущение. Приятная белозубая улыбка на темном, смуглом лице.
С облегчением вздохнув, Маллиакас все же пробормотал что-то про автобус.
— Я провожу этого господина до автобуса, — спокойно сказала она и ласково предложила: — А ты не пройдешься с нами до дома? Женевьева зажжет камин.
— Камин! Я лучше посижу здесь еще немного. Один, — заупрямился Филиппидес. — И полюбуюсь закатом солнца. Если получится.
Вряд ли у него была такая возможность, потому что швейцарское небо было затянуто тучами.
Миссис Филиппидес вышла из беседки, и Маллиакас приготовился следовать за ней.
— Приходите еще, — сказал старик. — Я расскажу вам о моей жене. Мы все время собирались вернуться, присмотреть себе дом в Смирне. Но она не желала видеть турок. Мы все время собирались что-нибудь сделать. Научиться готовить. Или научиться владеть собой.
Но вторая миссис Филиппидес уже шла по дорожке, и гость послушно направился за ней, глядя на ее приземистую фигуру под широкополой летней шляпой.
Видимо, оттого, что джентльмен шел сзади — слишком узкой была тропинка, — она осмелела и заговорила.
— Он сидит здесь часами. Это его любимое место. И любимое занятие. Пить чай из этого стакана. Он рассказал вам о них, — заметила она уверенно.
— А он не простудится?
— Да нет. Он очень подолгу бывает на свежем воздухе. И думает.
Тяжело ступая, она шла по дорожке.
— Он вам рассказал о Ней? — спросила миссис Филиппидес, помолчав немного. — Она бы знала, как вас развлечь. И о чем говорить.
Гравий все хрустел под ногами.
— Она была archontissa[24], — пояснила она. — А я простая крестьянка. Служанка. Но женой ему тоже была. Потому что любила ее. Надеюсь… мне кажется, она бы не осудила меня. По крайней мере не за все.
— И давно умерла миссис Филиппидес? — осторожно спросил Маллиакас.
— Давно ли? Да. Как давно? Ах, очень давно… — Вторая миссис Филиппидес вздохнула, словно пропасть между «тогда» и «теперь» была для нее неизмеримо велика.
— У нее, кажется, было не очень крепкое здоровье.
— Ах да при чем тут здоровье! — ответила миссис Филиппидес. — Kyria умерла страшной смертью. Ох, страшной! Я предчувствовала, что так будет.
И вдруг слова начали безудержно срываться с губ этой крестьянки: сперва отрывистые, они внезапно хлынули мощным потоком, который тут же подхватил ее спутника, и он понесся вслед за ней с верхнего этажа — по винтовой лестнице — на улицу…
Горничная бежала прямо в тапочках. Они шлепали по мраморным ступеням.
Был час красноватых летних сумерек, от которых до боли, словно тисками, сжимает виски. Они стояли рядом на тротуаре. Он ощущал страх в ее сильном, но беспомощном крестьянском теле.
— Kyria mou! Kyria! — запричитала горничная.
Потом нагнулась.
Ее большой зад сотрясался от горя, большая грудь, казалось, вот-вот издаст последний вздох.
Склонилась над телом, распростертым на обочине.
Констанция Филиппидес едва могла шевельнуть головой. Тело ее было недвижимо. Горничная положила ее поудобней и расправила сбившееся платье. Еще не успели собраться зеваки; прибежали только две дамы, жившие на первом этаже, и какая-то собака крутилась под ногами.
— Аглая… — Темная струйка крови текла по подбородку, но Констанция заговорила, пытаясь о чем-то попросить горничную.
А та стоит на коленях и качается из стороны в сторону.
— Kyria! Ach, kyria mou! Что теперь делать? Что нам делать?!
Качается и причитает, уже одетая в траур.
— Я рада, Аглая, — сказала Констанция Филиппидес, — что ты никогда не сломаешься. Никогда. Ты не смеешь! — И, приподнявшись на миг над растекающейся лужей крови, добавила: — Видишь, это только я сломалась.