Лебединая стая - Василь Земляк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Коммуна каждый месяц будет посылать тебе деньги… Пожитки свои можешь оставить здесь, они никуда не денутся. А там увидим. А не вернешься, бог с тобой… Хоть я уж как-то привык, что ты живешь надо мной… Чувствую, ты все еще с ним… Значит, была любовь… Прости, если я был к ней не в меру строг. Нелегко она мне досталась, эта ваша любовь. Д1, Мальва, нелегко…
Проводив брата в поле, Лукьян с самого рассвета принялся топить печь — он еще от матери перенял, что чем ровнее топить, тем лучше хлеб удается. Пустив на растопку солому, от которой, казалось, еще пахло ночевавшим на ней Даньком, Лукьян накидал в печь вишневых поленьев, потом засучил рукава и стал месить тесто, как раз подошедшее в деже. Тесто густело, думы неслись стремительнее хмурых облаков за окном. Люди подаются на Турксиб и Тракторострой, этой осенью выехало несколько смельчаков и из Вавилона, вокруг уже творится что-то великое, а он торчит в этой прадедовской халупе, откуда, может, никогда уже и не выберется, так и будет прозябать весь век при Даньке, при плошке, при этой дубовой бадье, в которой из поколения в поколение оставляли на дне закваску, чтобы не перевелась, а то хоть возвращайся к опреснокам. В старину, должно быть, только огонь поддерживали так. А ведь заботиться приходилось не только о себе, но и о забывчивом соседе, точнее, о соседке, Присе, которой, с тех пор как у Голого распря с Соколюками, Лукьяша передает закваску тайком, чтобы не приходилось женщине бегать за нею в верхний Вавилон. Кончив месить, Лукьян собрался было соскрести с рук тесто, как вдруг во дворе тонко затявкала и метнулась к воротам неусыпная Мушка. Лукьян так с тестом на руках и выбежал из хаты.
У ворот стояла бричка с какой-то незнакомкой в плаще, на передке сидел усатый кучер в высокой смушковой шапке и домотканой свитке с откинутым башлыком, лошади в шорах косились на неугомонную Мушку и перебирали ногами. Лукьян кинулся унимать собаку, а женщина сошла с брички так привычно, словно всю жизнь только на ней и ездила. Лукьян изумился, узнав Мальву. Как, однако, быстро приноровился человек к новому выезду, о котором раньше и понятия не имел!
На Мальве были простые сапоги, пестрое теплое платье и длинный-длинный с засученными рукавами парусиновый плащ, явно с чужого плеча. Лукьян и сам мечтал достать такой, хоть один на двоих, чтоб ходить в слякоть. Мальве же пришлось распахнуть плащ, откинуть полы, но и так она едва шла в нем.
— Вот уж кого не ждал, — Лукьян смущенно прятал руку в тесте под материнский фартук.
— А я вижу, топится, стало быть, наши дома…
— Заходи. Данька, правда, нету. Я один.
Она будто этого только и ждала. Обернулась к кучеру.
— Постойте, Юхим. Это те самые Соколюки, о которых я вам рассказывала. Ведь кто знает, когда и увидимся.
— Неужто совсем выбираешься из Вавилона?
— Может, и совсем. Не только свету, что в оконце…
Он посмотрел на узлы, которыми была завалена бричка, кивнул, мол, понимаю. Уже на крыльце заметил:
— А плащ великоват… Мальва засмеялась:
— Это Клима Ивановича.
— Ну, заходи, заходи, не бойся. Бывала же когда-то.
— С хлебом тебя, — сказала Мальва, входя.
Хата показалась ей заброшенной, не такой, как была при матери, — пол грязный, неподмазанный, пылища на нем, как в Глинске, рушники на стенах потускнели. Но пахло здесь мужчинами, земными, работящими, пахло вишневым дымом и ржаным тестом, которое ждало печи, чтобы не опасть в деже.
Лукьян взял нож, сделанный из косы, тупой стороной счистил с рук тесто, сполоснул ладони в чугунке. Тем временем гостья сняла плащ, поправила кочергой жар в печи, потом подошла к деже, взялась за нее обеими руками и перенесла с лавки на припечек — надо бы знать пекарю, что в тепле тесто скорей подойдет. Лукьян принес из чулана первач, который держал для Данька от простуды, поставил на стол позднюю антоновку, уцелевшую от набегов соседских детей. Яблоки казались прозрачными, как жемчужины. Он налил две чарки, но, вспомнив, что нет хлеба, метнулся печь лепешки. Пока он готовил место на поду, Мальва обдула лопату, посыпала ее мукой, в один миг раскатала лепешку; удивительное дело, у нее тесто не липло к пальцам, она умела спасаться от него мукой. И через минуту в хате запахло хлебом. Вскоре Мальва достала лепешку, обстучала ее костяшками пальцев и уже на столе разломила, запахло еще вкуснее.
— Как тебе там, в коммуне? На голубятне? Или уже перебралась пониже?.. — Лукьян улыбнулся из-за очков.
— Куда же это ниже?
— К Климу Синице… Куда ж еще? Он один, ты одна… Одна же?
— Нет, Лукьяша, не одна я.
— Брось, Мальва… Бессмертны только боги, и то потому, что их не было… А мы смертны все, и поэты тоже.
— Смертны, Лукьяша. Только души у них устроены не так, как наши. Мы ведь не плачем с тобой от радости, когда слушаем утром петушков. А Володя плакал. Сама видела. Его доброты хватило бы на всех людей, если б они не были так злы, так алчны, как иные здесь.
— Добрый, добрый, а Данька моего едва не зарубил шашкой, — усмехнулся Лукьян.
— После мы долго смеялись… Но кто выстрелил тогда? Я ведь так и не сказала Македонскому про тот выстрел внизу. Данько?
— Нет. Соседушка наш… — Лукьян показал на окно.
— Явтушок?
— Данька хотел убить, нечестивец.
— За Присю, что ли?
— Да кто его знает, за что. В хилое тело легко злому духу войти. Явтушок пойдет и на родного брата, только подтолкни его.
— Крестничек мамин. Приходил ведь вместе с ними меня из Вавилона выдворять… Упираются изо всей мочи. Думают, обойдет их жизнь стороной здесь, в Вавилоне. Ой, нет! Грозный вал докатится и сюда. Все очистит, все смоет. Володя любил читать мне вот это:
Шлет волна гул со дна — валом чистым, серебристым, зла, сильна, на увядшие растенья, на горючие каменья в брызгах радужных метнется и вернется в бледном гаснущем уборе в море. Быть волне вновь на дне? и слугою станет жить она, смиряясь, не решаясь на другое? Иль могуче вместе с сестрами-волнами вдаль валами устремится, расплеснется, новой силы наберется, из-под кручи зашумит, загремит, в берега победно грянет и воспрянет? [13]
«Нет, в этой Мальве что-то есть, — подумал Лукьян. — Не зря в нее влюбился поэт». Юхим громко покашливал за окном, напоминая о себе. Да и печь остывала.
Чокнулись. Как славно Мальва вписалась в его день, до нее такой серый, унылый. В ней самой было что-то от той волны, что пала на дно и вдруг снова поднялась, заиграла всеми красками; словно все счастье Вавилона доселе держалось на ней, на Мальве, а вот не станет ее, и жизнь посереет, прогоркнет, опреснеет, словно тесто без закваски, без дрожжей. Она призналась Лукьяну, что ездила к матери прощаться. Собралась далеко, за Москву, на те самые курсы, которые закончил когда-то Володя Яворский. Едет одна изо всей коммуны, а может, и со всей Украины. Вот какая ей честь!
И уже у ворот попросила:
— Не говори Даньку, что я была у вас, А богов пусть оставит в покое… Будь здоров, Лукьян! — И, не стесняясь Юхима, поцеловала Лукьяшу в чуб, в колючие усики.
Под искрился, когда Лукьян сгребал с него вишневый жар. Буханки выходили огромные, во всю лопату, такие, как Мальва бы испекла. Данько, вернувшись, не поверил, что Лукьян мог сам сотворить такое. Румяные шишки торчали из буханок во все стороны, в такие шишки славно втирать чеснок и сало, для Данька это был лучший ужин, и к тому же вполне заслуженный — сегодня он взобрался на самую макушку Абиссинских бугров.
В тот же день Синица сам отвез Мальву на станцию, на узкоколейку. Поездишко из Глинска ходил маленький, почти игрушечный. Когда тронулся, Мальва заплакала, а Клим Синица стоял с кнутиком, улыбался, не знал, что едет Мальва не одна — под сердцем зашевелился ребенок от поэта…
«Я слышала еще от Володи, что Кострома далеко, что ехать туда на нескольких поездах, а зимы там белые, как костромские соборы. Так оно и есть, Клим Иванович, — напишет она ему в первом же письме. — И Соснин, тот самый, что основал нашу коммуну. Он не верит, что Володи нет, что я была его женою, так что вы напишите ему, Клим Иванович… Я не взяла полушубка, а тут достать трудно, зима такая, что плюнешь и слюна замерзает на лету…» И летят, летят письма из белой холодной Костромы, теплые, человеческие, наивные и чистые письма от Мальвы Кожушной.
После нее никто больше не селился в мансарде. Коммуна перестала вывозить в Глинск красные головки сыра, этот товар исчез из оборота. Клим Синица жалел об этом, хотя на душе у него стало как будто спокойнее. Еще несколько ночей появлялась в обнаженном саду порывистая фигура, шуршала в опавшей листве, но, убедившись, что мансарда пуста, привидение забыло сюда дорогу. Синица знал, это Данько Соколюк. Днем, объезжая верхом поля коммуны, видел его на Абиссинских буграх, тот распахивал их до красной глины, чтобы земля за зиму набралась от ветров силы.