Усы (сборник) - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назаренко в своем воплощении, вольном или невольном, в своем реализме (слово это для иных ругательное, для меня же в искусстве реалисты – все, только у каждого своя реальность) – художник дерзкий, рисковый, порой и отчаянный. Дело тут и в натуре человека, способного, скажем, на узких улицах Памплоны преградить дорогу быкам, выгнанным на корриду. И дело в миропонимании и мировидении московскою интеллигента конца двадцатого столетия, знающего, что и как в этом столетии происходило, к чему привели выговоры природе и разбойные против нее действия, к чему пригребла наука, одарив человечество новыми смятениями и ужасами, дав в «век просвещенный» толчок мистицизму и вере в сверхъестественное. В частности, и поэтому в реализме Назаренко много новостей. В нем случаются совмещения прежде несовместимого. Среди собеседников оказывается человек иной эпохи, которого нет и о котором, возможно, не говорили, но он присутствовал в думах и явился. Прошлое входит в настоящее, сознавая необычные варианты ситуаций. Разрывается пространство и вмещает в себя картины и события, увидеть какие, казалось, было невозможно. Простой эпизод быта удивляет вдруг странностью космических тайн. Преображения, перетекания, пространственные и временные, вызванные необходимостями авторских решений, вместе с иными приемами, часто вольными, рождают реальный и воображаемый мир самостоятельного, единственного художника.
В искусстве самостоятельный, единственный художник, реализуя себя и являясь публике, никого не расталкивает – ни в своем времени, ни в прошлом, ни в будущем, не занимает чье-либо чужое, «освободившееся» место. Он занимает место никем не открытое, никем не названное, никому доселе не известное. Оно получает его имя.
Зал номер такой-то выставочного помещения.
«Крымская» капелла Татьяны Назаренко.
На этот раз….
Трагизм жизни. Доброта. И любовь.
6
Выставка закрылась. Ну и что? Ну знали подлинно (относительно подлинно), что есть Назаренко, тридцать – пятьдесят – сто человек. Теперь добавилось к ним еще три-пять тысяч побывавших. Ну прибавьте к ним наблюдателей из Львова, Киева и Одессы. И все. И это при тираже «Аргументов и фактов» в двадцать миллионов экземпляров. Какие тут могут быть властители дум?
Можно посчитать, что в разговоре о творчестве Назаренко автор был необъективен (давно интересуюсь ее работами, есть совпадения в наших представлениях о жизни, цвете и линии, лично знакомы). Отсюда «охи» и «ахи» неукрытого доброжелательства. А у других иные вкусы и иные легенды. Другим неизвестна и безразлична Назаренко, но им знакомы «свои» имена. Ну и слава богу! Стало быть, есть у нас художники! Не на каждом, конечно, суку сидит по Тициану, но есть. Исходя из виденного мною, предполагаю, что суверенными, единственными живописцами могут оказаться для публики Наталья Нестерова и Виктор Калинин, Ольга Булгакова и Александр Ситников, Ирина Старженецкая и Евгений Струлев, Макс Бирштейн, Михаил Иванов и Борис Жутовский (ныне он стал мемуаристом, и не рассмотрен, а прочитан, в мемуарах его упоминаются Павел Никонов и Николай Андронов, и они для большинства – лишь фамилии). Люди сведущие представляют свои списки. И есть, наверное, таланты совсем никому не ведомые. Они есть, но они как бы в недрах. Они не востребованы. Они не явлены и не извергнуты. А если и извергнуты, то с перелетом через пограничные столбы.
Чему тут радоваться? Мало чему. И как будто бы интерес к искусству у нас не иссяк. Но у многих он – с какой-то товарно-престижной окраской. Главное отметиться и главное добыть. Отметиться – заскочить на выставку, о коей ходят толки – Шемякина ли, Юккера ли, Кандинского, хоть на полчаса, а заскочив, посчитать, что ты видел. Добыть – каталог либо альбом, с переплатой, с унижениями, но зато ощутить: Шагал, Филонов – твои, прирученные, одомашненные. Потом каталоги и альбомы будут лежать в грудах. Увы, у многих в суете жизни времени нет для того, чтобы вступить с работами художников в длительное, неспешное и равноправное собеседование. Отвыкли мы, а ремесленники нас и отучили. И сейчас в интеллектуальном снаряжении искусству изобразительному чаще всего отводится положение хоть и уважительное, но второстепенное, как некоему непреложному украшению быта или знаку, способному разнообразить светский разговор (впрочем, чтобы не потерять лицо в светских беседах, многие пролистывают за пять минут и «трудную», вновь обретенную прозу – «Чевенгур» и «Котлован», например).
Досадно это и обидно. Спешим куда-то, шумим, рвем рубахи на груди, шелестим газетами, добываем продовольствие и мыло и не можем со вниманием оценить открытия и предчувствия художников. Пусть и не станут они сегодня властителями дум, но властителями чувств и вкуса стать могут. Свойственные именно им уроки постижения мира, необходимые в усилиях придать движение культуре общества, о нищем уровне которой мы не перестаем горестно восклицать. Не будем суетливы. Постоим у полотен.
7
И опять Успенский вражек. Татьяна Григорьевна Назаренко несет с улицы Станиславского свежий хлеб и сахар-песок. А вот и церковь Воскресения Словущего. Такой же чистенькой, благополучной, благовестной можно было увидеть ее у Крымскою моста на одном из московских пейзажей Назаренко. Но стоило обернуться, и церковь Воскресения напротив, на «северной» стене, возникала совсем иной. Там как бы триптихом оказывались картины Назаренко «Воскресная служба», «Пасхальная ночь» и «Цветы», созданные в разные годы и о разном. В «Цветах» (1979) художница написала саму себя и написала распятой.
Сцепления – художник и творчество, художник и судьба, художник и общество – в ее работе постоянны, неотвязчивы, приводит к решениям радостным и драматическим. Увереннее и счастливее художница пребывает в мастерских, своей и своих знакомых («Мастерская», «В мастерской», «Цвета в мастерской», «Новая работа»), здесь – свобода, здесь – необъяснимые чудеса творения, здесь всему хозяин ты. Хозяин мучений и удач. А дальше? Дальше ты уже ничему не хозяин. А надо идти на поклон к чиновнику, для которого искусство – школа послушания и отрасль промышленности, где удобнее всего вал посредственности и где портят настроение мастера «штучные», упрямые и неуправляемые. Экие они шушеры… Назаренко натерпелась (помню ее отчаяние после издевок над «Пугачевым») и имела право дерзко и горько пошутить над собой и над чиновными умами художественных советов, представив себя бесшабашной воздушной гимнасткой («Циркачка»), шествующей по невидимому или несуществующему канату над пошлостью и властью. Усмешка строптивой победительницы. Отчасти и напускная. От гордости. От боли. От слез. А пройдя над чиновными головами и свою на сей раз не сломав, художница оказывается перед зрителями. Перед людьми. Перед людьми она голая. И одинокая. А они на нее не смотрят или не обращают внимания («Обнаженная»). Или обращают («Зрители»), но на мгновение, и тут же начинают поглощать мороженое, громко судачить, хвастать обновами, расположившись в суете возле распятия художницы и ее реквиема по бабушке.
Терзание, неизбывное и неизбежное. Зачем ты? Нужен ли ты людям? Поймут ли тебя?
Каждая работа совестливого мастера – его страдание. Его распятие.
Запястья вскинутых рук художницы («Цветы») пронзили не гвозди, а тигровые лилии. Легче ли от этого? Но рядом с «Цветами» – «Пасхальная ночь», левее – «Воскресная служба». В возникшем триптихе одни из смысловых ударов выставки. Церковь Воскресения в «Пасхальной ночи» преобразилась. Она раскалена. Она – будто печь, которая вот-вот выпустит из себя жидко-огненный металл. Красная рубаха Пугачева – она невдалеке, на виду, – костер Пугачева, колокол его, словно бы бледнеет и сравнении с жаром «Пасхальной ночи». Но огненная лава не выливается на асфальт Успенскою вражка. Напротив, полуночная толпа людей со свечами в руках втекает в недра храма. Жар храма к картины – это жар их душ, жар их горестей и надежд. Пламенеющая душа художника.
Распятие Татьяны Назаренко и ее воскресение
Вечное состояние творца.
1989
Таинственный мир Натальи Нестеровой
Старая фотография. Воспроизведена в альбоме «Наталья Нестерова», изданном «Авророй». Пятьдесят девятый год, Дзинтари. Ученица пятнадцати лет уходит писать море и людей на берегу. В руке – этюдник. Мальчишьи штаны чуть ниже колен. Куртка-штормовка. Туфли-сандалии для дальних хождений по грешной земле. Светлые волосы будто растрепаны ветром. А ветра нет. Трудный подросток. Сорванец. С такой намаются. И она намается сама с собой. Во взгляде хмурость (или дерзость), упрямство, вызов кому-то. Независимость. Самодержавность. И недовольство (фотографом?). «Зачем вы меня остановили? Мне надо идти». И видно, что уже знает, куда ей идти.
Перед ней изгибы дороги. В кустах и деревьях. Дороги (аллеи, улицы, переходы, лестницы) нередки в ее картинах. Иные из них ровные, прямые, иные с поворотами в неизвестность. Или в невозможность. Вот «Никитский ботанический сад». Парковая дорожка, вишнево-гаревая, ухоженная, словно бы отутюженная. На ней человек, мужчина в черном пальто и черной шляпе, он уходит от нас и никак не может уйти. Он уходит уже девять лет, и ему не дано уйти никогда. Кто он, зачем он, какая у него судьба? Не знаем. Но он живет, как живут деревья и остриженные кусты вокруг, как живут рыбы в фонтанном бассейне, он идет и приглашает нас следовать за ним в тайну, В мир Натальи Нестеровой. Недавно холст «Никитский ботанический сад» встречал зрителей прямо при входе на выставку работ Нестеровой и Лазаря Гадаева.