Тайное венчание - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Год тому назад… Да, уже год миновал с того дня, как в Ильинской церкви повенчалась она с единокровным братом, затаенная любовь к которому все еще тлеет в самых сокровенных глубинах ее сердца.
Лиза так резко замотала головою, прогоняя тяжкие мысли, что старый киргиз, птичий хозяин, испуганно вскинулся, разлепив узенькие щелки глаз и лопоча что-то возмущенное этой простоволосой неверной; и орлы его тоже встревожились, вытянули шеи, два захлопали крыльями, сразу сделавшись похожими на всполошившихся кур, а третий все так же сидел недвижим – серый, пепельный, с белой макушкой, будто до срока поседевший от какого-то своего, человеку неведомого, орлиного горя, и взор его был столь суров да высокомерен, что Лиза невольно устыдилась.
– Якши! Якши беркут! – негромко проговорил кто-то за ее спиною, и к продавцу птиц подошел невысокий калмык в темно-коричневом бешмете и малахае из серо-рыжего меха карагана – степной лисы. – Якши беркут! Этого беру!
Он сделал знак продавцу, и тот проворно разомкнул звено цепочки, коей птица была привязана. Покупатель протянул левую руку, защищенную кожаной, затейливо расшитой рукавицею, и белоголовый беркут послушно перепорхнул со своей жердочки на эту незнакомую руку.
Киргиз восхищенно причмокнул:
– Ай-йя! Твоя птица! Твоя! Тебе уступлю задешево. Задаром отдам!
Лиза тихонько усмехнулась. За два базарных дня она немного научилась разбираться в ценах. Беркут – не хлопчатая бумага и не арбуз, тут определение стоимости вовсе непостижимо. За иного беркута калмыки с радостью отдавали прекрасную лошадь, а за другого, на взгляд Лизы, совершенно такого же, жалели барана корсаковской мерлушки, которая здесь почиталась самой мелкой монетой.
Вот и сейчас за невидного собою беркута калмык в лисьем малахае отдал не коня даже, а высокую и надменную тонконогую верблюдицу! Уходя со смирно сидевшей на его руке птицею, калмык вдруг сверкнул в ответ такою несдержанно-счастливою улыбкою, что тонкое, смуглое, сурового очерка лицо его со сросшимися бровями и узенькой бородкою, обегающей щеки, вспыхнуло девичьим румянцем и сделалось вовсе молодым. Лиза невольно улыбнулась тоже, и пригожий калмык задержал на ней пристальный взгляд, вспыхнувший еще большим восхищением при виде этого смугло-румяного круглого лица, озаренного светом серо-голубых глаз в опушке длинных, почти до белизны выгоревших ресниц. Вскочив верхом и держа беркута на рукавице, калмык вдруг похлопал по крупу коня сзади, призывно глядя на Лизу.
Да ведь он приглашает ее ехать с ним! Какое-то мгновение она стояла, оторопев, потом пожала плечами, отвернулась и стояла так, пока за спиной не раздался топот копыт.
Это могла быть просто шутка, не стоило и внимания обращать. Но во взгляде калмыка вдруг появилось нечто пугающее, внезапно напомнившее Лизе Вольного. Неприкрытая похоть – вот что это было!
Лиза опасливо поглядела вслед всаднику, в который раз подивившись, как легко степняки переносят зной, оставаясь в своих тяжелых одеждах да пышных мехах бодрыми и свежими. И вдруг она показалась себе такой потной да разомлевшей, неряшливой да растрепанной, что, сверкнув позеленевшими от злости глазами, резко повернулась и торопливо пошла прочь с базара.
Да и то сказать, Леонтий с Готлибом небось заждались. Достанется ей на орехи.
Где там! Леонтий будто и не заметил столь долгого ее отсутствия. Строчит в тетрадке, записывает, что Готлиб рассказывает ему, порою сбиваясь на немецкий, но чаще обходясь русской речью, выражаясь, как всегда, складно и степенно, разве что слишком твердо выговаривая слова.
– Рассеянные в великом множестве по Яицкой, Калмыцкой и всей Волжской степям черепокожные, сиречь раковины, во всем сходны с морскими, которые в реках не находятся.
– Чем же ты пояснишь сие? – с уважительным любопытством спросил Леонтий, но Готлиб отвесил ему легкий поклон:
– В свой черед желал бы изведать твое ученое мнение!
Голос и манеры Леонтия враз изменились, и он отвечал в тон Готлибу, словно не в двуколке, грубо сбитой, сидели оба, а стояли в собрании высокомудрых мужей:
– Полагаю, из сего вполне свидетельствует, что возвышенная страна, между Волгою и Доном лежащая, и так называемый Общий Сырт между Волгою и Яиком были древние берега пространного моря! Море, как вместилище разных чудовищ, рыб и черепокожных, таковым же подвержено переменам, как и матерая земля. Там было морское дно, где ныне лес, степь, где ныне славные города построены!
«Дитя!» – снисходительно подумала Лиза, запрыгивая на тяжело груженную мешками и бочонками телегу.
Высокоученые мужи разом к ней обернулись; лицо Готлиба, как всегда в присутствии женщины, приняло кислое, недовольное выражение, а загорелые черты Леонтия смягчились ребяческой восторженной ухмылкою.
– Устала я! – Лиза привычно привалилась головой к Леонтиеву худому плечу, обтянутому пропотелою рубахою, и прикрыла глаза, словно давая понять, что спорам натуроведческим мешать не намерена, однако заранее зная, что Готлиб сейчас погрузится в привычное свое благочестивое уныние, Леонтий – в нерассуждающее блаженство, а она сама – в ожидание привычного покоя. Однако на душе было тревожно.
* * *Покой! Она жаждала только покоя. Именно ради этого покоя там, на волжском берегу, лишь скрылся из глаз Вольной и соватажники, схватила вдруг за руку смятенного Леонтия и залилась слезами. Он смотрел на нее испуганно и недоверчиво, и Лиза, с проснувшейся в ней почти сверхъестественной проницательностью, поняла, что он готов сейчас куда глаза глядят броситься, несмотря на зарождающуюся любовь и тягу к девушке, ибо чует в ней угрозу своему делу, душевному ладу и складу с самим собой; чует, что не кончится для него добром путь-дорога совместно с этой девицею, к которой, видно, так и липнут напасти. Лиза понимала все и даже жалела Леонтия в этом его страхе, но еще больше она жалела себя. А потому рыдала пред Леонтием, не стыдясь, пока сил у него не стало более усмирять жалость к ней, пока не прижал он ее к себе.
Тою же ночью, стремясь еще крепче приковать его, Лиза, втихомолку зубы стискивая, положила себе на грудь его дрожащую ладонь и, замерев, ждала еще несколько долгих минут, пока зов плоти не восторжествовал над присущей Леонтию осторожностью, и он не ринулся в ее объятия.
Был Леонтий, как оказалось, еще более неопытен, нежели она сама, потому притворные стоны боли за чистую монету воспринял, а следы урона, причиненного Вольным, счел за последствия своего вторжения. И вмиг позабыл он про страх и ревность, зная отныне лишь одно: как можно скорее повенчаться с Лизою. Великих трудов стоило ей от церквей его отваживать, то на одно, то на другое ссылаясь, а пуще – на невозможность совершить сей шаг без родительского благословения.