Купавна - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сделал несколько шагов по направлению к пруду, лег в высокую траву и прикрыл глаза. Земля качнулась и поплыла вместе с мальчиком по сверкающей реке, он провалился в полузабытье, точно наблюдая за собою спящим извне, и спал, как в младенчестве, так что изо рта вытекла слюнка, и не было сил разомкнуть липкие веки. Разбудили его возвращавшееся по безлюдной дороге деревенское стадо и злобная брань маленького, помятого мужичка.
Колюне сделалось страшно. Он поскорее сел на “Ласточку” и поехал обратно через дрожащее поле, распугивая ярких птичек и застревая в пыли и песке. Но когда обернулся, то увидел, что дубрава и храм снова обрели стройность и недостижимость – и ему стало казаться, что он никуда не ездил.
Когда маленький велосипедист вернулся домой, солнце перевалило через зенит, от деревьев, заборов и столбов падали равновеликие предметам тени. Бабушка лежала в полуобмороке, а случайно оказавшаяся на даче тетка Людмила схватилась за мокрое полотенце и принялась негодного племянника хлестать.
Бабушка приоткрыла глаза и закричала на невестку:
– Не смей его трогать!
Тетка надула губы, Колюню она не любила, но много лет спустя нехотя рассказывала, что в Первой градской больнице, в предсмертном бреду, из шести внуков бабушка вспоминала его.
3
Она умерла в середине апреля, в четверг на Страстной неделе, а за месяц до того промозглого весеннего дня на последнем своем рождении, для которого уже не было у нее ни сил готовить, ни настроения читать стихи, обведя глазами детей и внуков, догадываясь или нет, что собираются они все вместе за одним столом тоже едва ли не в последний раз, и все, что она для них делала, согревала любовью, переживала, как умела, молилась и хранила от зла, будет растрачено, расхищено и рассеяно, братья с сестрой рассорятся и навсегда разбредутся и даже не будут ничего друг о дружке знать – именинница грустно молвила:
– Вот и побывала я на своих поминках.
И уже потом добавила, словно попросила, сама не зная кого:
– Мне б еще одно лето пожить.
Но до лета и до Купавны так и не дожила.
Ее смерть была первой в жизни Колюнчика, первый раз занавесили в коридоре и в шкафу зеркала, пришли печальные женщины и стали молча готовить поминальный стол, а мальчику велели купить картошки, и он одиноко ушел бродить по грязным весенним улицам, не зная, как выразить свое горе. Впервые так близко видел он гроб и мертвое тело, череду людей, подходивших прощаться с покойницей, весенние цветы и угрюмый зал крематория на Донском кладбище с меланхоличной музыкой и страшной нишей, куда навсегда ушел красно-черный гроб. Потом этих смертей было еще очень много, гораздо больше, чем рождений, а отпеваний, нежели крестин, что-то изменилось в жизни, настал ли другой возраст или началось замечаемое не статистикой, а глазами вымирание громадной страны – но только список поминаемых покойников рос и рос, открытый в тот апрельский день.
Бабушкина смерть, как ни странно, оказалась первой и для
Колюниной мамы. Увидев свою мертвую мать, учительница словесности задрожала, не смогла совладать с собою, приблизиться к гробу и попрощаться с покойной, это сделал за нее отец, однако строгая, чинная церемония, допускавшая выражение крайнего горя, но не страха, была возмущена, и вот тогда-то, в тишине ли траурного зала или позднее, на людных поминках в Беляеве или еще время спустя – но только тетка Людмила, бывшая с бабушкой в ее последний смертный час и по праву старшей распоряжавшаяся похоронами, умная, сильная и властная женщина, которой на своем веку много чего досталось испытать и с чем справляться, презиравшая мягкотелость, расслабленность и слабость, знавшая, как должно человеку себя вести и в своей правоте не сомневавшаяся, прилюдно сказала что-то очень жесткое и злое в адрес забившейся, как птица, береженой золовки, и, быть может, с того момента судьба Купавны была окончательно предрешена.
Простить тех выношенных, намеренно-обидных слов невестке, которую, когда-то красивую, двадцатичетырехлетнюю, впервые пришедшую в их дом еще старшеклассницей, мама так полюбила и хранила эту любовь очень долго, видеть ее уязвленная женщина больше не смогла. Ничто не удерживало отныне слишком разных людей, раздружились между собою подросшие внуки, и, хотя в
Купавну ездить продолжали, хотя было еще далеко до окончания дачной истории и много было собрано плодов и сварено варений, ни общих полевых работ, ни застолий, ни веселья, ни родственной любви больше не стало.
Раскидистое фамильное древо дало трещину, точно старая, отслужившая век яблоня. Наведовались теперь все больше поодиночке или обособленными семейными кланами, в каждом из которых держались свои и не воспринимались чужие порядки, и даже участок негласно поделили пополам – на левой, южной половине огородничал, дожидаясь своего часа, дядя Толя, а на правой садовничала его молодая племянница, занимался обустройством и ремонтом дома ее мастеровитый, необыкновенно трудолюбивый и, словно филолог, речистый муж и состоял при них в неопределенном статусе ни к чему не годный Колюня.
Он жил своей жизнью, на семейные противоречия и несложившиеся отношения между старыми и новыми родственниками демонстративно внимания не обращал, в их разногласия не лез, и когда приезжал на дачу, то поливал обе половины вертограда и везде, где хотел, выдергивал из грядок или срывал с веток плоды земли, легкомысленно не задумывался о тайном смысле любого поступка и содеянного дела и шел дальше своей дороженькой, вдруг сделавшейся очень широкой да скользкой – того гляди свалишься, не подымешься и покатишься.
Еще много раньше, чем случилась бабушкина смерть и фамильный раскол, едва Колюня вышел из пионерского возраста и уныло вступил в комсомол, отсидев долгую очередь в райкоме возле
Автозаводского сквера и разочаровавшись обыденностью этой процедуры, так не похожей на счастье первого повязывания шелкового пионерского галстука, как течение жизни внезапно ускорилось, и дряхлая дамская “Ласточка” сменилась торжественно купленным в спортивном магазине на улице Бутлерова настоящим взрослым “Минском” с рамой и багажником.
На нем Колюня отправлялся в гораздо более дальние путешествия, чем в Кудиново. Он ездил за несколько десятков километров на восток во Фрязево и Ногинск, на север в Звездный городок и на запад в Кучино и Никольское, его тянуло в странствия, хотелось уйти за линию горизонта, теперь мальчику сделался мал окружающий мир, он копался в картах и схемах – но самой прекрасной из них казалась ему вовсе не гигантская карта Советского Союза и даже не далекого/далекой Чили, а карта топографическая, где в точности, в полном соответствии с ликом местности были нанесены дороги, деревни, церкви, кладбища, леса, железнодорожные пути и реки.
Однако таких карт в его стране не водилось. Вернее, были учебные в школьном атласе, не соответствовавшие действительности, с вымышленными названиями, а той, где бы он мог увидеть свою
Купавну и узнать, куда ведут ее дороги и текут маленькие реки, где кончаются зеленые леса и на что похожи озера, пруды и карьеры, не существовало иначе как в закрытых институтах и военных штабах, которых так много было в загадочных купавнинских окрестностях, усеянных колючими проволоками, антеннами и военными городками.
Упоминание об этих объектах вычеркнул бы из текста в соответствии со служебной секретной инструкцией, будь он жив,
Колюнин папа, только не было больше ни папы, ни инструкции, ни самого Комитета по охране государственных тайн в печати на шестом этаже доходного дома в Китайском проезде. А впрочем, последнее было не так уж и важно, свободно летали в вышине над
Купавной звездочки вражеских и дружеских спутников и делали космические снимки, расшифровкой которых занималась ученая
Колюнина сестра, через много лет даже отправившаяся в то самое персидское шахство, которое некогда хотел присоединить к своей громадной и прекрасной Родине маленький завоеватель, но вместо этого у его страны оттяпали и Туркмению, и Казахстан, и
Азербайджан и с ними почти все Каспийское море, а за Валину командировку в стан исламских фундаменталистов и помощь в строительстве атомной станции на берегу недоступного Персидского залива наказали полдержавы лишенные чувства юмора и меры, а потом по весне и вовсе рехнувшиеся американцы.
В Иране не было ни капли алкоголя, сестра ходила под охраной, в черном балахоне с головы до пят, а когда вернулась, то рассказала, что там нет и топографических карт, как не было их в
Колюнино детство на родине, и вместо них для автомобилистов, охотников и рыболовов-любителей имелись только дурацкие схемы, на которых не были нанесены ни карьер, ни рыбхозовские пруды, ни однопутная железная дорога, извивавшаяся меж дачных участков.
Эти схемы были такими же ложными, как газеты и книги, как уроки истории и обществоведения, как весь лицемерный и фальшивый взрослый мир, который Колюня с юношеской страстью отрицал.