Господи, сделай так… - Наум Ним
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что — наоборот? — Мешок пытался вернуть Тимку из сладостных воспоминаний обратно к нам.
— Ты еще маленький, — хохотнул Тимка. — Подрастешь — расскажу.
— Да ну тебя, — отмахнулся Серега. — Брешешь, как всегда.
Врал Тимка или не врал, но с того дня он частенько захаживал на молочную ферму, чтобы, по его словам, “молочком побаловаться и вообще…”.
Нам за Тимкой никак было не угнаться. Хотя бы уже потому, что он, в отличие от нас, предпочитал не подходящих себе по возрасту девиц, а вполне взрослых барышень, и более того — замужних.
— Меньше хлопот и мороки, — снисходительно объяснял он. — А главное — всяких радостных неприятностей.
Событие, на которое намекал Тимка, случилось в каникулы после восьмого класса. При школе организовали летний трудовой оздоровительный лагерь, куда позаписали всех поголовно, потому что за работу воспитателями в этом лагере нашим учителям платили еще одну зарплату. Довольно скоро установилось взаимовыгодное равновесие: мы приходили с утра на школьный двор и после линейки с разными правильными словами куда-нибудь исчезали, или не исчезали, а вместе с остальными солагерниками отправлялись на озеро, или сначала исчезали, а потом уже приходили на озеро. Лагерь не мешал нам отдыхать, а мы не особо мешали учителям в их дополнительном заработке. Иногда даже соглашались пару часов чего-нибудь пополоть на колхозном поле. Бывало, приходили в лагерь ко времени обеда, но чаще игнорировали и его — очень долго да еще и строем: строем ждать своей очереди перед поселковой столовой, где нас кормили, строем в столовую и даже есть — тоже строем и по командам.
В успехе всего этого придуманного учителями мероприятия отчитывались колхозными благодарностями, доказывающими исполнение лагерем его необходимой трудовой составляющей, и приростом живого веса лагерников, который был единственным показателем оздоровления школьников. На первом месте по приросту и оздоровлению красовались две девятиклассницы, но ближе в зиму открылась, по словам директора, “радостная неприятность” — девятиклассницы были беременны. Скандал кое-как замяли, хотя девицы так и не выдали “паскудника, который своей безмозглой головкой покусился на святое — на труд и здоровье всего подрастающего поколения”. Директор имел в виду светлую идею летнего школьного лагеря, который так больше и не открывался. Тимка недоумевал, причем здесь трудовой лагерь, если вся эта невезуха приключилась еще до летнего лагеря, во время учебного года, и с той поры он почти полностью переключился на взрослых барышень в немалой степени и потому, что им хватало ума, так недостающего его безмозглой головке…
К концу девятого класса Тимка довольно плотно пристроился к роскошной Татьяне, недавно радостно выскочившей замуж, необыкновенно расцветшей за короткое время счастливого супружества и практически овдовевшей при все еще живом муже. Ее муж Проша работал инженером на яновском спиртзаводе и был, наверное, единственным непьющим мужчиной во всей нашей округе. Несмотря на Прошину оголтелую страсть к изобретательству, все женщины поселка тыкали его примером в хмельные зенки своим мужьям и, может быть, этим и сглазили.
Проша изобрел какой-то чудо-агрегат для родного завода, но там его похвалили-пожурили и посоветовали не забивать ни свою, ни их руководящие головы всякой чепухой, а работать по утвержденной еще более умными головами технологии. Проша обиделся и усовершенствовал свое изобретение до портативного самогонного аппарата, выдающего чистейший продукт всего с одной перегонки и независимо от той дряни, из которой этот продукт производился.
Народ изобретение принял. “Чистый огонь”, — одобрительно похваливали земляки получаемый напиток и тиражировали Прошин аппарат с невиданной скоростью. Дядя Саша сбился с ног и сорвал голос, рапортуя по инстанциям о чрезвычайной ситуации. Прошу вызвали на партком завода, где на него кричали и топали ногами за то, что он похитил и передал в темные народные массы изобретение завтрашнего дня, безраздельно принадлежащее заводу, потому что в его лоне и было изобретено. Проша бледнел, спорил, не соглашался, кричал и переволновал свою голову так, что в ней что-то взорвалось. Проша упал практически замертво, избежав этим разных неприятностей, загодя заготовленных парткомом в уже напечатанном решении.
В больнице Баканов сказал загадочное слово “инсульт” и беспомощно развел руками. Татьяна свозила мужа в больницу районного центра, потом областного и в конце концов привезла домой, где он с тех пор и лежал, прикованный к недавно еще их общей счастливой кровати.
Татьяна с горя пристроила к делу мужнино изобретение и каждый день пила с ним на пару, всхлипывая под Прошино мычание.
— Вы его убиваете, — пытался образумить ее Баканов. — Вы разрушаете его печень.
— А зачем она ему? — хмельно отмахивалась от доктора Татьяна.
Вот к ней и повадился шастать Тимка.
“Явился орелик”, — хмуро встречала Татьяна своего малолетнего хахаля и сторонилась от двери, давая тому пройти в дом. Там они сначала поили из чайной ложки Прошу продуктом от его чудо-агрегата и уединялись по своим делам, а Проша начинал так сильно мычать и стенать, что не оставалось уже никаких сомнений в стремительном и смертельном разрушении его печени, а может, и еще чего-то в придачу.
Потом Татьяна принималась рыдать, и Тимка ушмыгивал, как нашкодивший котяра, но все равно — довольно мурча…
Нет, нам за ним никак было не поспеть.
В это время Мешок пристрастился к чтению до-не-оторвать и глотал книгу за книгой с невероятной скоростью без какой-либо вразумительной системы, объясняющей его книжные пристрастия. Клавдяванна очень боялась, что он наживет себе с этих книг какую-нибудь неизлечимую хворобу, однако терпела и жаловалась на Мишку одному только Богу, но и тому так, чтобы внук не слышал. Да он бы и не услышал — ему было не до бабкиных глупых страхов.
Мешок все более уверялся в давней догадке, что жизнь на земле идет по написанному в книгах. Слово и вообще таит в себе мощную силу для сотворения чего угодно (так и в бабкиной Библии говорится), но в словах, написанных в книге… в самой книге — этой силы немерено… В общем, жизнь только и делает, что повторяет и на всякие лады прокручивает одни и те же книжные сюжеты. Чем талантливей книга — тем больше у нее шансов конструировать жизнь по себе. Как в театре века напролет ставят и ставят давно известные пьесы, так и жизнь бесконечно прокручивает и проигрывает сюжеты бессмертных книг.
Мешок понять не мог, почему появляются бессмысленные книги и — хуже того — даже бессюжетные. Это ведь грозит разрушением жизни. Единственная надежда — на то, что такие книги, как правило, практически бесталанны и только малая часть мира перелепливается по написанному там.
Жизнь, по разумению Мешка, всего лишь податливая глина, из которой по придуманному в книгах создается весь Божий мир. А сверх того — по подсказкам всех таких Божьих разведчиков, как и сам Мешок. Ну и еще по фантазиям ученых, что придумывают всякие открытия про правильное устройство мира. Не открывают, а именно — выдумывают, и мир соглашается на такое свое устройство. Хитрость в том, что нельзя ничего отменить из ранее нафантазированного, когда глина жизни вылепилась и затвердела в указанной придумке. Далее можно только добавлять, уточнять, придумывать другое, чтобы все старые построения сохранялись и включались в новую конструкцию. Наверное, хорошо было на заре времен, когда всякие пифагоры фантазировали свои открытия в почти пустом еще мире и тот с легкостью подстраивался к придуманным для него правилам. А сейчас все труднее насочинять что-то новое, потому что новое все время норовит залезть и порушить уже готовое, а надо не рушить, а как-то втиснуться в существующие законы, по которым слепился весь этот Божий мир. Точно так и собственные желания и заказы Мешка все время сдвигают что-нибудь уже созданное в мире, и поэтому с его пожеланиями случаются всякие неприятности.
Тетрадку свою Мешок доставал очень редко, решив, что сначала надо разобраться в том, как устроена вся наша жизнь, а уже потом улучшать ее и делать более правильной и справедливой. Тем не менее кое-что Мешок все-таки понатворил.
На его совести страдания знакомого соседского кабана по прозвищу Медмедь, которого Мешок три дня спасал от зарезания, и Медмедь за это время так озверел и одичал, что никто уже и не решался приблизиться к нему с ножом за голенищем. Все это время кабан ревел и носился по своему и чужим участкам, а за ним еле поспевали хозяева, тоже изрядно озверевшие. В конце концов Мешок позволил исхудавшего кабана пристрелить, зарывшись головой в подушку, чтобы не слышать того выстрела.
Потом Мешок, по обыкновению, притих, как и после всех своих обломов, но ранней весной порадовал и нас, семиклассников, и весь советский народ, сделав выходными 9 мая и 8 марта. В середине восьмого, разузнав все про Нобелевскую премию, он (как оказалось, вместе с Жан-Полем Сартром) организовал эту небывалую радость Шолохову, зачарованный “Тихим Доном”, который, например, мы с Серегой к тому времени еще не осилили. Чуть позже, когда Мешок у меня дома пристрастился сам и приохотил меня ловить всякие вражеские голоса по пережившему моего отца старому отцову приемнику, его очень беспокоило соображение, что нобелевка, устроенная им, очень даже могла быть Шолоховым и не заслужена. Впрочем, он же все это делал не для Шолохова, а для книги, кто бы ее ни написал, а книга, по убеждению Мешка, стоила любой премии. Она приручала беспорядочную жизнь к верности — верности близким, любимым, долгу, Родине, несмотря на то что все это вместе невозможно совместить даже в разрывающемся сердце…