Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вдоль парапета крепостной стены уже кипела новая, пришлая жизнь. Товарищи с повеселевшими лицами хозяйственно хлопочут, устраиваясь на новом месте. В углу двойной пулемет 13-2, грозясь, уставился в небо воронеными стволами. «Аджюдан» скинул мундир и, засучив рукава рубахи, широко расставив ноги, моется над ведром. Его движения так по-домашнему спокойны, точно мы не в осажденной крепости, а на биваке в мирное время. Он плещет мыльной водой и, с наслаждением фыркая и отдуваясь, крепко трет- волосатыми руками лицо и покрасневшую шею. Совсем как описывают в книгах. В этом было что-то необыкновенно успокоительное.
Капитан, свежевыбритый и помолодевший, защищая рукой глаза от бьющих в лицо лучей закатного солнца, наклонился над дальнозором и смотрит в поле, виднеющееся за выездом из города. Я попросил у Роже бинокль. Там как тли ползли по лугу пятна грузовиков, из них выскакивали и торопливо бросались рыть землю крохотные солдатики. Было странно думать, что эти еле различимые человечки и есть тот грозный враг, перед которым мы отступали. Это они, а вовсе не какие-то гиганты, производили смерть, поражавшую нас в грохоте падающих с неба бомб и снарядов.
— А ну-ка, погладь их немножко, — весело блеснув глазами, говорит капитан.
Наводчик, крутя колеса, опускает хоботы 13-2. Воздух дрожит от быстрого воинственного стука коротких очередей.
Меня все больше охватывало чувство покоя. Теперь я окончательно уверился: неясность и путаница во время бегства, когда казалось, сквозь какие-то дыры проглядывает чернота другой, совершенно бессмысленной и страшной действительности — все это было только недоразумение. Слава Богу, теперь это недоразумение кончилось и лучше не думать, как оно могло произойти. По тому как товарищи по роте, нормальные, здравомыслящие люди, спокойно действовали и говорили, и по тому как капитан уверенно отдавал приказания и его приказания сейчас же исполнялись, я с удовлетворением чувствовал — теперь все будет происходить, как нужно, в согласии с каким-то установленным порядком, в незыблемость и в доброе значение которого я продолжал еще, как в детстве, подсознательно верить. И, странно, мне все больше казалось, что я узнаю в окружающем что-то уже виденное, знакомое, привычное. Но как могло это быть, как могла эта обстановка мне напоминать что-то хорошее, бывшее давно — ведь я в первый раз на войне. А между тем, когда слушаешь знакомый напев, я даже знал, что будет дальше.
На следующий день немцы с утра начали обстреливать нас из австрийских 88-мм орудий. Заметив, что молодой пулеметчик робеет, капитан сам сел за 13-2, сказав, чтобы все ложились под стену и только двое дозорных остались на ногах. Я стал направо от капитана, а Раймон налево, в углу.
Теперь, когда я добровольно вызвался на самое опасное, я был доволен собой. В первый раз в жизни я держал себя по отношению к другим людям до конца порядочно, без всякого соучастия в несправедливости. Меня удивляло, как это легко было. О том, что я здесь, чтобы убивать людей, я совсем не думал.
Товарищи сидели под стеной, притихнув, как напуганные дети. Я знал, они молчат, чтобы дрогнувшим или неестественно спокойным голосом не выдать себя и чтобы не отвлечься от борьбы с подымающейся мутью страха. Блестящими на бледных лицах глазами они смотрели, каждый на свою жизнь, которую в любое мгновение мог уничтожить случайный осколок снаряда.
Я без всякого осуждения видел, что они боятся. Наоборот, они все казались мне славными и близкими. Мне хотелось бы охранить их от опасности. И я заметил, что они тоже посматривают на меня одобрительно, словно в награду за мое поведение, признав меня, наконец, своим. Я так хотел этого раньше и ничего не выходило, а теперь само собой сделалось. Мне даже немного совестно было. Они не знали, что мне ничего не стоило оставаться на этом опасном месте — мне совсем не было страшно. Я даже не оборачивался, когда сзади, шурша рассыпались осколки.
Один из товарищей, поднявшись, подошел ко мне и дружески тронул за рукав:
— Eh, le frisé, va te reposer un peu.[37]
Но я только замотал головой. Мне совсем не хотелось уходить с моего места, мне так хорошо здесь было, а он подвергался бы опасности. Мне стало его жалко. Я знал, у него остались дома жена и дочь. Впоследствии я никогда не мог понять, он сказал «frisé», a у меня прямые жесткие волосы.
Мне было приятно, что все смотрят на меня с одобрением, и я держал себя с несвойственной мне спокойной уверенностью в себе и скромным достоинством. Меня это удивляло, но думать об этом не было времени. Мое внимание было поглощено ожиданием появления на площади немцев.
Это была самая обыкновенная, как во всех французских городах площадь, с памятником убитым в ту войну. На ней никого не было, но на ней должны были появиться немцы. Мне казалось, ни одно место в мире я не видел освещенным с такой силой. Все остальное я воспринимал только как неясные тени по краям оглушительно белой пустынности этой площади.
По наступившей вдруг тишине, я понял, что немецкие орудия больше не стреляют. И сейчас же Раймон крикнул:
— Танки!
Жгучая зависть: конечно, не я, а Раймон увидел первый. Но как же я прозевал? Я все время смотрел, не отрывая глаз, и площадь все оставалась пустой. А теперь, как только Раймон крикнул, я увидел: около памятника мертвым стоит огромный немецкий танк. Странно раскрашенный зелеными, коричневыми и желтыми разводами, он стоял, как ископаемое железное чудовище, злобно и насмешливо смотря на нас щелями прорезов в орудийной башне. Вдруг, как корабль на старинных картинах, он опоясался клубами порохового дыма. И сейчас же загремела пальба. Над самым моим ухом Роже оглушительно строчил из своего Гочкиса. Капитан стрелял из 13-2 и по всему гребню пошла перекатываться пальба наших пулеметов и винтовок. Немецкий танк и вышедшие за ним два поменьше в упор били по крепости из орудий и поливали нас пулеметным огнем. Взметая струйки каменного праха, пули чиркали по парапету с прекрасной хищной быстротой. У меня больше не было времени досадовать, что не я первый увидел немецкие танки. Я выстрелил, торопливо рванул и задвинул затвор и опять выстрелил. Мне было весело и жутко от грохота: невозможно отличить звуки наших выстрелов от неприятельских. Я не думал о том, что стреляю в людей и что меня могут убить. Испуганно и радостно улыбаясь, я только старался стрелять как можно быстрее, досадуя, что ружье не автоматическое. Это было увлекательно, как партия в пинг-понг, когда целлулоидный мячик все скорее и скорее перелетает с одного края стола на другой и ты, забыв все на свете, еле успеваешь его отбивать и только боишься, что долго не выдержишь этой веселящей быстроты. Одно досадно — эта дурацкая маленькая каска у меня на голове.
Не успел я выпустить вторую обойму, как немецкие танки, продолжая бешено отстреливаться, пятясь ушли назад. Я чувствовал себя как после короткой атлетической схватки. Грудь глубоко дышит, кровь быстрее бежит по жилам и память словно вымыта. Но странно, мне опять казалось, — это не я, а какой-то встроенный в меня робот только что торопливо дергал затвор и стрелял, а я только видел это со стороны.
Все вокруг были радостно возбуждены, глаза блестели на помолодевших лицах. К капитану подошел незнакомый высокий офицер и что-то ему говорил, тонко, по-светски улыбаясь. Когда он ушел, капитан с довольным видом сказал, что это комендант крепости присылал поздравить с успешным отражением атаки и поблагодарить за отличную стрельбу.
Солнце стояло высоко и майский день достиг предельной силы сияния.
Вдруг сзади раздался неприятно меня поразивший, почти нечеловеческий крик. Вздрогнув, я обернулся. На каменных плитах дергался марокканец. Когда санитары хотели положить его на носилки, он начал, корчась, извиваться на земле. «Действительно, как раздавленный червяк», — подумал я с содроганием. Он кричал каким-то блеющим, пронзительно верещавшим голосом, но хотя я чувствовал по его крику, какая страшная боль режет его внутренности, мне не было его жалко, и я отвернулся с бессмысленным чувством враждебности. Благоуханный воздух, торжество весны и мы отбили врага. Зачем же этот марокканец безобразием своего страдания портит нашу радость, чего он хочет от нас своим криком, разве мы — здоровые и живые — виноваты, что осколок попал ему в живот; мы сами подвергались такой же опасности.
— Il va claguer,[38] — сказал Роже с поразившим меня грубым выражением.
Но в его глазах блестело что-то нестерпимо светлое.
Так продолжалось весь день и весь следующий день: артиллерийская подготовка и попытки немецких танков подойти к стене. Все время меня не покидало приятное сознание, что я хорошо себя держу, и все это видят и одобряют. Я даже с удовольствием замечал, что во мне появилась такая же спокойная деловитость, как у капитана, точно мы были не на войне, а участвовали в какой-то самой обыкновенной человеческой деятельности. Я стал теперь хорошим солдатом: я больше не думал о том, что меня могут убить. В меня самого вошло так ужасавшее меня прежде равнодушие природы к смерти людей. Я спокойно, как если бы это происходило на экране, смотрел, как они падают, не чувствуя значения этого для каждого из них. Я был теперь совершенно здоров. Потом, когда я вспоминал об этом, мне казалось, что несмотря на смертельную опасность, эти дни на стене осажденной крепости были самыми легкими в моей жизни.