Моя коллекция - Лев Разумовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Головой я в баранку врезался, тело перекинуло с сиденья вперед, ноги пробили ветровое стекло и на кузове оказались. Рама погнулась, грейдер встал. Ребята меня с кузова сняли без сознания, всего в крови.
Потом оказалось: нижняя челюсть сломана, шесть зубов снизу выбиты и сверху семь. Сотрясение мозга, контузия. Четыре месяца рот лечил, челюсть, теперь все зубы вставил, с контузией еще два месяца пролежал, на работу вышел, на кран.
Недолго проработал, зрение стало падать. Оба хрусталика мутнеть стали. В прошлом году здесь в Академии одну катаракту сделали, искусственный хрусталик поставили. Со стеклом десять строчек читаю. А сейчас второй глаз делаю.
Я потом уже узнал, на что налетел.
Нашим строителям зачем-то понадобилось стальную трубу в асфальт поставить. Они ее вбетонировали, а потом, как уже не нужна стала, сваркой срезали, а десять сантиметров над асфальтом оставили. Вот на этот остаток я и наткнулся. Если бы нож чуть выше пустил, проскочил бы, а я ее под самый корень ударил…
Точка зрения
Филатовский институт, Одесса, 1963 г.Папиросный дымок голубоватыми разводами медленно рассеивается в тусклом боковом свете лестничной площадки.
Мы стоим рядом с белой, местами облупленной дверью, ведущей в отделение, и поем.
Слава облокотился о перила, левая рука его с папиросой мерно взлетает в такт мелодии, покачивается, останавливается и снова плывет, оставляя за собой легкий расплывающийся хвост дыма.
— Врешь, — говорит Слава с нажимом. — Третий раз врешь… Ты прислушайся внимательно и вторь. — Он наклоняется ко мне ближе и, понижая голос почти до шепота, мягко и задушевно, как бы уговаривая, начинает: «Я трогаю русые косы…»
«Ловлю твой задумчивый взгляд», — подхватываю я осторожно.
«Над нами родные березы», — чуть усиливая голос, придвигается ко мне Слава.
«Чуть слышно о чем-то шумят…» — негромко заканчиваем мы половину куплета, и Славина рука взлетает вверх, предостерегая, а я зачарованно слежу за ней, подчиняясь повелительному жесту. Высокая и чистая мелодия звенит где-то наверху под сводом, и жутко мне глядеть в неподвижные глаза темноволосого певца, и нехитрая песня приобретает особый смысл в его исполнении, потому что вовек не видать ему ни берез, о которых он поет, и никогда не встречать ничьего взгляда.
Славе двадцать лет. Несчастный случай привел его два месяца тому назад сюда, в Филатовский институт. Врачи исследуют его, смотрят различными приборами, что-то решают, вздыхают… и не назначают операции. По их недомолвкам, по обрывкам пойманных на слух непонятных латинских терминов, по осторожному, нарочито предупредительному отношению он уже понял, что дело его безнадежно. Мир для него погас бесповоротно и навсегда, и он замкнулся в себе — один в своем горе, в своей тьме.
Внешне эта замкнутость проявляется в нарочитой резкости в ответ на любые попытки разговорить его, сблизиться с ним. На вопросы он огрызается, на приветствия отмалчивается, на шутки ругается злобно и многоэтажно. Процедур, заполняющих долгие досужные часы больных, ему не назначено; витамины, которые сестра дважды приносила ему в палату, он пошвырял на пол — больше ему их не носят.
Вечерами, когда врачи расходятся по домам и процедуры закончены, больные сходятся на лестничной площадке, где висит плакат «Место для курения» и там обмениваются больничными новостями, травят анекдоты, курят и поют. И когда случайный хор нестройно затягивает что-то, неизменно появляется Слава. Ощупывая перила и находя ногами ступеньки, он обычно отходит в сторонку и, повернувшись спиной, молча курит папиросу за папиросой. Я, не видя его лица, замечаю, как непроизвольно реагируют его руки, подрагивая в такт мелодии, а иногда нетерпеливо и досадливо отбрасывая что-то невидимое в сторону.
Дождавшись следующего вечера и выследив Славу, который пошел курить, я проникаю на лестничную площадку и, почти не сомневаясь в результате, тихо начинаю напевать про русые косы. Не проходит и минуты, как Слава начинает дергаться, всем корпусом поворачивается ко мне и к моей радости резко обвиняет меня в фальши. Я обиженно требую показать, как надо петь…
И вот мы поем вместе, и несильный, но приятный тенор ведет меня и еще троих незаметно подошедших сзади и включившихся в песню. Мы стоим тесным кружком и поем уже в полный голос, а Слава забрался на ступеньку и дирижирует, отбросив папиросу, обеими руками властно останавливая одних и подбадривая других, и мы подчиняемся ему и поем, поем слаженно!
— Вы шо, сдурэлы, чи шо? — вылетает на лестницу дежурная сестра, — Шо вам тут, больниця, чи вулыця? А ну геть по палатам видсиля!
Мы обрываем песню, смеемся, ругаемся для порядка и расходимся. Слава тоже фыркает, довольный, и говорит в пространство, стоя боком ко мне:
— Слушай, ты — как тебя звать?
— Львом.
— Лев, ты приходи на площадку, мы еще споем, я научу тебя вторить.
— А сам-то ты откуда умеешь?
— Ну, я — дирижер-хоровик… Вернее, учился… А теперь…
— Я приду обязательно, — быстро говорю я. — Ты еще научишь петь меня «Журавли», а то я их путаю с «Фонарями».
— «Журавли»?! — брови Славы удивленно взлетают. — С «Фонарями»? — И вдруг, я даже вздрагиваю, он смеется — первый раз я слышу, как он смеется!
— Ну, Лев, ты даешь! Так ты приходи, когда эта стерва уйдет…
— Я приду, — обещаю я, — А насчет стервы не робей, мы ее сделаем… Давай я тебя доведу до палаты.
— Пошли, — говорит Слава и берет меня под руку.
Мы делаем два шага вперед.
— Осторожно, дверь, — говорю я, — вот дверная ручка.
— Ты видишь ее?
— Да.
— Это счастье…
Генка
Ленинградская глазная больница, 1962 г.Мы лежим уже месяц в палате: Павел Петрович, Генка и я.
Генка красивый. Высокий, плечистый, большие карие глаза под темными бровями хорошо торчат из-под светлого чуба.
Павел Петрович — слесарь из депо. Худой, солидный, говорит немного, но веско. Свою травму воспринимает спокойно, болезненные процедуры переносит мужественно, обшучивает наше лежачее положение.
Вышли врачи, ослепив нас сверкающей белизной халатов, брезжит серый мартовский свет из больничного окошка. Рокочет Генкин басок, и возникают перед моими закрытыми глазами картины далекого Казахстана…
— У нас самое время — уборка. Хлеб возить — поспевай, шоферня! В день по восемь, десять поездок с хлебом делаем. Нагрузят — и даешь на элеватор. Разгрузился и назад. Весь день по жаре носишься. И все за те же восемьсот. Правда, на уборке подкидывают. Шофер тут — главная фигура. Павлуша, будь добр, налей водички! В горле пересохло. Вон графин стоит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});