Наследство от Данаи - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, засиделись вы в гостях, пора козу доить!
— Сдои один раз сама. Сколько ты будешь привыкать к ней? — огрызнулась та.
— Так это ж не я привыкаю, а ваша коза...
— Сдои сама, дай посидеть с людьми, — повторила Лизавета.
С тем Люба пошла назад. Никто не обратил внимания на это событие. Но минут через двадцать женщины услышали блеяние разгневанной козы, а позже к нему прибавился рев Лизаветиного сына.
— Подняли шум-гам! — вознегодовала Лизавета. — Пусть убираются, наживают ум да сноровку.
Не успела она это сказать, как из ее двора понесся уже членораздельный вопль.
— Мама, скорее сюда! Коза Любу насмерть забила!
Баба Лиза охнула, прижала руки к груди и ни слова не говоря, подхватилась и побежала. Кратчайшая дорога в ее двор лежала через огороды, которыми сходились усадьбы двух соседних улиц. Межа у каждого была своя: у кого она имела вид запруды из прошлогодней ботвы, у кого стояли столбики, кое-где были вырыты незатейливые рвы. А огород Григорьевых отделялся от соседского высоким новеньким штакетником, недавно сделанным хозяйственным сыном, Любиным мужем. В конце концов, его не сложно было перескочить, но не в бабкином же возрасте. А она именно на это и отважилась.
Крик во дворе Григорьевых не стихал, только в нем начал различаться голос «забитой насмерть» Любы, что говорило об ее благополучном воскрешении.
— Горюшко, — перекрестилась баба Саша. — Кажется, пронесло.
И вдруг женщины услышали еще один голос, очень знакомый, хоть и измененный ужасом.
— Спасите, люди! Гады, куда вы подевались? Ой, отцепите меня!
— Это же Лизавета кричит, — схватилась Евлампия, моя бабушка. — Пошли за нею.
Когда они добежали до межи, перед их глазами открылась такая картина: баба Лиза висела, зацепившись за забор своими драгоценными трусами. Ее голова с отекшим красным лицом болталась где-то внизу, а ободранные о неотесанные штакетины ноги торчали вверх. Кулаками она колотила о землю, стараясь пойти по ней хотя бы таким образом. Но трусы не отпускали.
— Что там с моими? — сдавленным от прилива крови голосом спросила она, увидев возле себя чьи-то ноги и догадавшись, что это прибежали подруги. — Слышу, будто Люба жива.
— Жива, жива, — успокоила ее Евлампия, первой пришедшая в себя от увиденного. — Пропали твои трусы, подруга.
— Как?! — снова упала в шок Лизавета и дернулась со всей силой, вывернув из земли столбец, на котором держался забор. — Ой... — ее голос потонул в треске, с которым пополам разрывались трусы, обнажая ягодицы.
Лизавета еще сильнее задрыгала ногами. Оставив попытки удержаться за землю, она подхватила ниспадающие на лицо лохмотья и начала закрывать ими оголенный срам. Потеряв опору, ее тело обвисло на уже довольно сильно расшатанном да и не рассчитанном на такие нагрузки штакетнике. Он не выдержал и с грохотом завалился вместе со своей пленницей, разрывая на ней не только белье, но и юбку.
В этот миг к матери подбежал сын и увидел ее лежачей навзничь с вывернутым забором на груди, с обнаженным до пупа телом.
— Мама! Ой, боже ж мой! — бросился он к ней.
— Где Люба? — пролепетала Елизавета.
— На крыше сидит.
— Хай Бог милует! Чего она туда залезла? — баба уже стояла на ногах и держалась за лоб. — Голова кругом идет, — пожаловалась.
— Пить надо меньше и головой вниз не вешаться, — буркнул сын. — Еще и ваша коза... Люба едва убежала от нее.
***
Когда я говорю «баба», «бабушка», то не потому, что эти женщины были в преклонном возрасте, а потому что это было поколение моих бабушек. И тон моего рассказа не печальный и не плаксивый не потому, что мне не болят их трагические судьбы, а потому что они для меня — живые и теплые, я будто вижу их рядом, ощущаю битье их сердец. Ведь только так они обретут среди нас свое бессмертие.
Вечер того дня подруги провели не менее экзотично, чем полдень.
— Пошли на ставок купаться, — предложила снятая с забора Лизавета. — Снимем усталость.
— Да, пойдем освежимся, — согласилась баба Саша.
— Я только козу сдою. Подождете? — спросила у подруг Григорьевша.
— Мне пора домой, — махнула на прощание Настя Негриха, проживающая на другом конце села. — Вы уж без меня.
— И я пойду, — сказала Евлампия. — Елисей не любит, когда меня долго нет.
Лиза поймала взбешенную чужими приставаниями козу, привязала. Затем взяла стульчик и села возле нее, начала доить. Движения у нее были по-пьяному широкие, размашистые. Она отводила правую руку с дойкой далеко вправо, будто замахивалась на кого-то, а потом сжимала дойку, дергала вниз и заводила ее далеко влево. То же повторяла с левой дойкой. Время от времени доярка обеспокоенно посматривала в ведро.
— Вот зараза, целый день гуляла, а молока не принесла, — брюзжала она. — Ведро пустое, как степь в октябре.
— Ты посмотри, какое у нее полное вымя, — показала баба Саша на козу. — Чего ты ссоришься с животным?
— А чего же ведро не звенит от струй молока? Га? — допытывалась Елизавета.
Ее подруга присела, нагнулась, заглядывая под козу.
— Потому что ты руками размахиваешь, будто тебе делать ничего. Все молоко мимо ведра проливается. Посмотри, что ты делаешь! — крикнула баба Саша, показывая туда, куда вылилась еще одна струя из дойки.
— Стой, проклятая! — в сердцах крикнула Лиза на козу. — Крутишься, как наша Любка перед зеркалом. О, а молочко уже и выдоилось!
Дойка закончилась. Коза получила облегчение, а ее хозяйка — облизалась. Но, несмотря на это, она с благодарностью похлопала свою кормилицу по бокам, затем прихватила стульчик и отнесла его в сарай, грохнув там пустым ведром.
Солнце уже коснулось горизонта, когда Лизавета и Саша пришли на берег ставка. Ребятишки разбежались по домам, равно как и взрослые, которые приходили сюда вымыться перед сном. Все вокруг успокоилось и затихло. Где-то разминался на всенощную сверчок, и исподтишка заводилась нетерпеливая лягушка.
— Здесь уже никого нет, — сказала Лизавета. — Глянь.
— Ага, — согласилась наша соседка. — Можно купаться без одежды.
Они разделись и бултыхнулись в нагретую за день воду. «Ой, как хорошо!», «Ух, и бодрит же водичка!» — эти восклицания неслись на берег и отбивались от раздолбленных глинищ высокого правого берега, повторяясь несколько раз эхом.
Все-таки кто-то увидел купальщиц, когда они, стоя на густом лугу в чем мать родила, высыхали под ветерком, чтобы не мочить одежду.
— Мама, ну чего вы придумали голой купаться ночью? — выговаривал бабе Саше дома сын Николай.
— Сы-ынок, ты уже знаешь? — испугалась та.
— Добрые люди в глаза тыкали, что у меня мать несерьезная.
— Прости меня, сынок. Извини! Клянусь тебе, что больше и к воде не подойду, — извинялась бедная женщина ни за что ни про что.
***
Павел, старший сын Филиппа и Саши, погиб на войне, и Николай принял его обязанности на себя. Был он светловолосый, кудрявый, такой же шутник, как и Филипп. И вдобавок хорошо рисовал, а еще от деда Павла научился столярничать. И тем потом кормился всю жизнь. Как и отец, Николай жестоко болел туберкулезом, хотя в послевоенные годы, скажу, забегая наперед, удалось ему вылечиться окончательно. В их семье лишь Роману, младшему из братьев, посчастливилось родиться здоровеньким.
Хуже всего досталось от той напасти среднему сыну Ивану. То, насколько этот ребенок дорого стоил своей матери, хорошо знают мои родители, так как много чего видели собственными глазами, а остальное знают по рассказам основного свидетеля — местной повитухи бабушки Ефросиньи. Это была мать Евлампии, то есть моя прабабушка. У Саши Заборнивской бабушка Ефросинья уже дважды принимала роды, когда та рожала Павла и Николая, и вот ждала третьего вызова. Вчера опытная повитуха заметила, что у беременной под вечер значительно опустился живот, — ребенок подбирался к выходу. Поэтому она приказала соседке прилечь и не слоняться зря, а как только начнутся потуги, сразу же звать ее. За ней почти в полночь прибежала испуганная баба Павлиха, мать роженицы.
— Что-то страшное! — от порога крикнула Сашина мать Ефросинье не считая, что будит всю семью. — Быстрее. Там похоже на двойню.
— Ну и что, — неторопливо начала слазить с печи повитуха. — Чего ты всполошилась? Мне и не такое случалось...
— Так они вместе головками идут!
— Пошли. Орешь тут... — цыкнула на мать роженицы повитуха.
Но ребенок был один, только оказался калекой.
— Прожарь на лампе нож, — попросила повитуха Павлиху, помогавшую ей. — А еще смочи самогоном эту тряпку и подержи. Подашь, когда попрошу.
Поймав малыша, баба Ефросинья умело промокнула его мягким полотенцем, затем протерла пуповину разбавленным самогоном и перерезала ее, закрепив кончик прищепкой, выдержанной в кипятке.
Говорили, что проклятая наследственная болячка прицепилась к новорожденному, поразив его кости, и потому спасения от нее нет. Кроме того, что я рассказала, об Иване осталось мало других сведений. Евгения Елисеевна припоминает, что он был тихим, не похожим на смешливого Николая или налитого энергией Романа, страдал от своего увечья не только физически, но и морально. Иван с неохотой посещал школу — боялся, чтобы над ним не смеялись, стеснялся своего вида. Да и нездоровилось ему часто. Учителя приходили к нему домой и помогали осваивать пропущенный материал, видя, что самообразование мальчику по силам. Тяжело он переносил и то, что к нему часто наведывались врачи из области, и, как он понимал, не для чего-то другого, а чтобы попрактиковаться, посмотреть на «диво» профессиональным глазом. В свои шестнадцать лет Иван оставался ниже своих ровесников, имел бледно-прозрачную худощавость, горячечный блеск в глазах. Много времени он проводил в постели, особенно весной и осенью, когда болезнь обострялась.