Искатель. 1969. Выпуск №6 - Иван Кычаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот ваши дела! И после этого вы смеете писать о любви к народу, восхищаться его традициями, лицемерно скорбеть по поводу того, что заводы, которые строят «москали», развращают самобытный строй жизни украинских крестьян!»
Вывод напрашивался неумолимый, и его четко сформулировал Малеванный: «То, чему вы поклоняетесь, — предательство по отношению к Отчизне, к людям, созидающим новую жизнь. И не стоит утешать себя тем, что ты лично в стариков и детей не стрелял: кто знает о преступлении и не предотвращает его — тот тоже преступник».
Майор и Малеванный часами просиживали над письмами. «Никаких обтекаемых слов, — требовал каждый раз Учитель, — называть все своими именами, не заботясь, приятно это Чуприне или нет».
Малеванный и сам понимал: каждая фраза должна быть убедительной, каждое доказательство — весомым. Чтобы разоблачать националистическую идеологию, надо знать и ее истоки и практику.
Пришел день, когда Савчук признал: да, национализм приносит горе населению западноукраинских земель. И в то же время он оговаривался, что не все националисты одинаковы, что такие люди, как он, должны и в дальнейшем «трудиться» над «восстановлением самосознания украинцев». Иными словами, осуждая террор, он не отказывался от националистической пропаганды.
…Чуприна не раз и не два перечитывал каждое письмо Малеванного. По рассказам Евы он знал, что лейтенант — его ровесник, молодой хлопец, воевал с фашистами, имеет боевые ордена, значит не из робких. Длинными вечерами в бункере иногда вспоминали прошлое: кто где ходил рейдами. В этих разговорах иногда выплывала фамилия Малеванного. Один из «боевиков» припомнил, как чернявый лейтенант загнал в лесную балку сотника Яра: «А сотнику тому уже вынесли смертный приговор. Лейтенант гнал его всю ночь и загнал-таки в яму лесную. И тогда встал над обрывом, Яр по нему снизу из автомата шпарит, а лейтенант даже не пошатнется. Кричит: «Приговор приведу в исполнение лично!» И переселил-таки сотника в ту ночь на небо, не дай бог с таким отчаянным встретиться…»
— Какой он из себя? — допытывался Чуприна у Евы..
— Файный хлопчина. Волос темный, кучерявый, а глаза жаринками горят. Возле него девчата вьются, а он ни-ни…
— Так я не про то, — раздражался Чуприна, — ну на кого из наших он похожий?
Ева припоминала знакомых «боевиков», Романовых приятелей.
— Нет, он совсем другой. Разная у вас порода. Ваши все больше злые, издерганные и не верят ни во что, хоть и клянутся святыми словами. Может, я многого не понимаю, своим бабьим умом не могу дойти до всего… Только помнишь, приходил с тобой хлопец, которого звали Дубом? Так я по очам его видела: сегодня у меня сидит, горилку пьет, ласковые слова говорит, а скажут ему: «Убей!» — приставит нож к горлу, даже не спросит за что. Нет, нельзя даже сравнивать твоих иродов, проклятых матерями, с Малеванным! Чистой души он человек…
Чуприна, ревниво вслушиваясь в слова Евы, язвительно осведомился:
— Уж не полюбила ли чекиста? А чего же, нас вскоре всех в распыл пустят, надо и тебе думать о будущем.
— Дурачок, — ласково и совсем не обидчиво ответила Ева. — Ну кому я нужна, невеста лесная? Я и то удивляюсь, чего это они с тобой возятся? Может, так положено по их большевистской правде?
Роман припоминал письма Малеванного, в них искал ответа на мучившие его сомнения. Где правда? Неужели он жестоко, слепо ошибался многие годы?
А тут Ева принесла еще одно письмо Малеванного.
«Если ты действительно хочешь счастья своему народу, — писал лейтенант, — то должен увидеть и пути к нему. Они противоположны тем, которыми идешь. Пока ты раздумываешь и колеблешься, льется кровь и гибнут ни в чем не повинные люди. Вчера по приказу Рена убит бригадир-комсомолец, награжденный медалью «За трудовую доблесть». Вся его «вина» заключается в том, что он любил землю и трудился на ней до седьмого пота…»
Меченные прошлымНочь полыхала выстрелами. Ночи не было: жарко горели соломенные хаты, и огонь отогнал темень далеко за село, где глухо и равнодушно стоял лес. Оттуда они пришли, туда и уйдут. Лес был молчаливый — многое повидал на своем веку, был и другом и врагом людей.
А в селе стояли стоны и плач, и выстрелы, и запах гари. Беда свалилась, когда ее никто не ждал, и потому были люди беззащитными.
Упал на колени селянин, поднял руки к небу.
Очередь.
Волокут дивчину в холщовой рубашке, не дали даже пальтишко набросить на плечи.
Выстрел.
Мать прикрыла младенца руками, кричит: «Хоть его пожалейте!» И плачет, голосит, хватает за сапоги «боевиков».
Очередь. Выстрел. Еще очередь.
Пыль на дороге пропиталась кровью, горелый лист яблонь шелестит под коваными башмаками, деревья как огненные свечи.
Падают люди, обнимают землю, и земля выскальзывает у них из рук — навсегда.
Рушатся хаты, золотыми снопами взлетают к небу искры, ветер несет черные клочья сажи — стон стоит над селом.
А автоматы лают, как взбесившиеся псы. Навстречу злым языкам пламени из стволов идет старик с иконой. Лицо как из дерева топором рубленное, руки высоко поднимают Иисуса: «Остановитесь, супостаты! Сыны наши кровью с вами поквитаются!» Очередью по старику и иконе — провертели пули ровные дырочки на лбу у Иисуса Христа, разодрали грудь старику. И шепчет дед: «Сыны мои, най буде ваша месть крывавою!»
Не дай боже встретиться с теми сынами…
— Да проснитесь же! — с силой затряс Рена за плечо Чуприна.
Проводник вскочил с деревянного топчана, ошалело схватился за автомат. Адъютант проворно прыгнул в сторону, крикнул:
— Это я, друже проводник, Чуприна! Что за чертовщина вам снится, орете, будто вас на шматки режут!
Рен медленно приходил в себя.
— Ну и снится же такое…
— Вас Дубровник хочет видеть.
— Сейчас, только приду в себя.
Прошлое не забывается. Оно иногда оживает и приходит к человеку воспоминанием или сном. Приснилось Рену, как в сорок третьем его сотня громила село на Ровенщине — все было: и старик с иконой, и мать с дитем, и церковь деревянная посреди села, в которую согнали всех уцелевших и подожгли.
Сколько их было после этого, пожаров!
Рен плеснул в лицо водой, натянул френч, на последнюю дырочку застегнул ремень. Потрогал пистолет в кармане, ласково провел ладонью по стали — холодный металл успокаивал. Глянул в осколок зеркала на стене: припухли веки, сырость бункеров отравила кожу. Сорок лет не шутка. И ни семьи, ни человека близкого, только пожарища позади да кровь.
У Рена все было крупным: и фигура, и мясистое, с бугристыми щеками лицо, и руки — будто витые из жил.