Персоны нон грата и грата - Евгения Доброва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, совершенно верно.
— У вас с аппаратом все в порядке? Вам не может дозвониться абонент.
— Все в порядке. Трубка лежит на базе… А какой абонент? Скажите кто, а мы перезвоним.
— Сейчас… — на том конце провода зашелестели бумаги. — Вот. Валентина Ивановна.
Единственная Валентина Ивановна, которую я знала в жизни, была моя бабушка.
— Конечно, не может дозвониться, — сказала я, — она же уже умерла.
И, не дожидаясь ответа, повесила трубку.
— Что ты людей пугаешь!
Это Богдан услышал из своей комнаты разговор.
— Я не пугаю, я говорю как есть.
Такой вот пасхальный звонок. Бабушка, если хочешь, приходи ко мне ночью во сне, я всегда рада тебя видеть.
…Бабушка стояла у плиты и жарила макароны с докторской колбасой. Я сидела за столом, на своем любимом месте слева от окна. На подоконнике выстроились чайные стаканы с прорастающим луком, в блюдце лежал начатый лимон. У порога из миски ела рыбное варево кошка Фроська. Бабушка сняла с плиты сковородку, поставила на стол, подложив под низ старую газету. За чем-то вышла в терраску, вернулась.
Я подумала: это в каком же мы времени? До или после?
Подхожу, трогаю за руку. Рука теплая. Значит, еще до.
Нет, она мне ничего не сказала. Вообще ничего. Я просто потрогала ее за теплую руку.
Посещают ли души умерших свои дома, проверяют, рассыпая на полу муку тонкого помола. Об этом я прочитала в одной старой книжке, посвященной народным суевериям. Мысль о муке, вернее о бабушке, занимала меня несколько дней.
В годовщину со дня ее смерти я сходила в маленькую булочную на соседней улице — пока шла, мне вдруг открылось, что тротуар на ней вымощен красным кирпичом, уложенным елочкой; раньше я этого почему-то не замечала — и в бакалейном отделе купила пачку самой лучшей пшеничной муки. Родственники после поминок разъехались, мама спала в терраске, куда вел отдельный вход. Дождавшись, когда она уляжется, я обошла дом. Он состоял из двух смежных комнат, маленькой и очень большой. К маленькой примыкала кухня, а с большой граничила терраска.
Все вещи были на своих местах — часы, статуэтки, вазы. В углу большой комнаты мерцал резной витриной сервант, следом за ним стоял вместительный гардероб с зеркалом во всю створку. Швейная машинка «Чайка», круглый стол, три стула, диван-кровать, красно-синий ковер на стене… Ситцевые шторы выгорели от солнца, пора менять. «Схожу завтра в „Ткани“ на станции», — подумала я. Переступила порог маленькой комнаты — при бабушке она выполняла роль гостиной. Мебели здесь тоже было немного: книжный шкаф, телевизор на покрытом плюшевой скатертью столике, тумбочка, кушетка — и еще одна, поменьше, для гостей. В окна смотрели кусты — в начале восьмидесятых, по моде тех лет, бабушка завела черноплодку и облепиху. Рябину я любила, особенно морс, а облепиху нет, да и никто из наших не пристрастился.
Зашуршала мышь за обоями. Я вспомнила, что все это время держу в руках пачку муки. Зашла на кухню, выдвинула верхний ящик разделочной тумбы, среди столовых приборов отыскала ножницы. Какие тугие. Раздвинуть кольца удалось только двумя руками. Отогнула верхний уголок пакета, примерилась, клацнула, и он, кружась, как кленовая сережка, упал на пол. Ногой я отбросила его в угол.
На расстоянии нескольких сантиметров от пола я легонько хлопнула по пакету — из отверстия вылетело облачко муки и ровным слоем осело на половицы. Еще хлопок. Еще. Вскоре весь пол на кухне покрылся белой пыльцой. Я принялась за комнаты. Распыляя муку, я двигалась так, чтобы в итоге оказаться у своей кровати. Будильник я предусмотрительно завела на семь утра. Закончив с мукой, забралась в постель и легла. На шестьдесят пять квадратов не израсходовалось и половины пакета. Его я задвинула под кровать.
Солнце разбудило до звонка. В ту ночь мне не ничего не снилось. Я открыла глаза, приподнялась на локте. В ярком утреннем свете половицы казались покрытыми инеем. Я села, свесила ноги с постели. Тапочки стояли у изножья, я аккуратно поставила их с вечера, чтобы не шарить, а сразу попасть ногами. Обувшись, набросила покрывало, взяла с подоконника будильник, нажала отбой и пошла смотреть.
Следов не было. Поверхность муки осталась абсолютно ровной. Метр за метром я внимательно изучала пространство. Зачем-то даже заглянула под стол, приподняв кисейную скатерть. Ничего. Ни в комнатах, ни в кухне. Только одинокая цепочка моих собственных отпечатков рассекала девственную мучную гладь.
Значит, она уже не здесь. Она улетела на небо.
Я в последний раз взглянула с порога на белые половицы и шагнула в сени за веником и совком.
КЛЕТКА
Улица спасала, дождь убаюкивал, соблазняли гранитные парапеты на набережной. Блестящая полированная вода — недвижимая, металлическая. Уж вечер. Спасает и темное время суток. Пестрые цыганки в мышиных платках — толпились, топтались, в стадо сбивались, гадали. Бублики на углу. Все — в железной удавке реки, все — напряженно-стальное, нереальное, магнитящее. Сердце все выше, выше — и засело в горле. Сплюнуть бы в урну!
Дома-великаны, сужаясь кверху, раньше веселились, хохотали во все горло, а сейчас — замолкли, хмурят кругленые арочные брови…
Я: приручена, я поймана в эту клетку. Сбежать — не представляется возможным.
Все началось… С Алисы? С Алеса? — с Оленьки. Оля-оля-ля, имя-колокольчик. Мне, — маленькой, — четырнадцать лет. Это моя первая ночь в заколдованном городе, первая после десятилетнего (вечного!) перерыва — вне, вне города!
Оля жила на Ростовской набережной. Окна ее комнаты — на воду. По воде гребут водоплюйки. Дома тихо. Родителей нет (дача, пилят упавшее дерево). Небольшая трехкомнатная. Первое, что выплывает из зрительной памяти — расшитые бабушкиными мулинными нитками саше для туалетной бумаги в сортире. Туалет-ванная. Утро-вечер. Маленькая кухня: всегда сладости: родители получали заказы. Длинный коридор остро пронзал насквозь квартирины кишки.
Ее комната — навалены книги, сервант, в нем — игрушки вперемешку с непочатыми бутылками. Красные, цвета фламенко, тяжелые шторы. Стены — увешаны афишами и плакатами. Дома тихо.
Сидели на тахте. Иногда приходили на кухню. В дальней, не Олиной комнате зимовали на полу красные яблоки с дачи, каждое — завернуто аккуратно в газету, чтобы дольше хранилось. Оле было девятнадцать лет.
Рядом с Олиным домом стоял дом-фрегат. Причаливший к случайной неречной пристани бутафорский корабль — дом на углу Плющихи и одного из немногих оставшихся Ростовских — Второго Ростовского переулка. Кто жил там — они каждую ночь уплывали.
С Олей же — возвращались с сейшена, поздно, — выпадали с Киевской в ночное безлюдие, шли, полупьяные, подметаемым лихими ветрами Бородинским мостом: впереди — МИД и Смола; пугались редкие прохожие и сворачивали потихонечку в сторону от двух развеселых безумиц. А мы: размахивали бутылкою с недопитой «Тарибаной», потом — ключом выцарапывали на железном лифтовом щитке буквы: краска слезала, из букв получались слова. Заходили домой. Говорили с Олей ночами. Так прошел год. За это время я успела привыкнуть к Бородинскому мосту.
Потом…
Я променяла Олю на Алису. Алиса — мой первый шаг за реку: Алиса жила за рекой. И вот — та же ночная пустынная станция метро, пустынный проспект — тогда еще незнакомый проспект — и последние автобусы с подстраховкой для неуспевающих в виде не засыпающего ни на минуту Киевского вокзала. Место назначения — ехать далеко-далеко (так казалось), за Триумфальную арку; старинный Алисин дом (у Оли был: просто старый), извивы перил, лестница поднималась на четвертый этаж, лепнины и купидончики, гастроном внизу, многоквартирные лестничные клетки. Дверь. Квартира. Все комнаты — по одну сторону коридора (странная планировка!), комнат много, много; вперед, вот кухня… Главное «преимущество» старых домов — газовые колонки. Действительное же их преимущество было в том, что, благодаря вытяжке, родители никогда не унюхивали запаха анаши. Анаша хранилась в баночке из-под крема в секретере. В Алисином доме было хорошо ночевать…
Мы рано вставали, наскоро завтракали, одевались, Алиса снимала со стула свое любимое одеяние — тяжелую кожаную «летку», наследство, доставшееся ей от энкаведешного деда-инквизитора, накидывала ее на плечи, и мы уходили.
Утром предстоял обратный путь по проспекту, проплывали мимо, незаметно перетекая друг в друга, аристократические дома, детские миры, универмаги, аптеки, булочные…
День принадлежал центрам, а вечером, чаще даже ночью, — опять: то же полутемное, готовящееся ко сну метро, отключенные уже эскалаторы и — путь по проспекту.
Ночью — безумной ночью — мы пили у Алисы перцовку, она напевала мне свои песни. Игнорируя сон соседей, мы лабали на антикварном пианино. Мне исполнялось пятнадцать лет.