Бледное пламя - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В иных из моих заметок я примечаю свифтовский присвист. Я тоже по природе своей склонен к унынию, — беспокойный, брюзгливый и подозрительный человек, хоть и у меня выпадают минуты ветрености и fou rire[41].
49
Строка 275: Уж сорок лет
Джон Шейд и Сибила Ласточкина (смотри примечание к строке 247{47}) поженились в 1919-ом году, ровно за тридцать лет до того, как король Карл обвенчался с Дизой, герцогиней Больна. С самого начала его правления (1936-1958) представители нации — ловцы лосося, внесоюзные стекольщики, группы военных, встревоженные родственники и в особенности епископ Полюбский, сангвинический и праведный старец, — выбивались из сил в стараниях склонить его к отказу от обильных, но бесплодных наслаждений и к вступлению в брак. Дело шло не о морали, но о престолонаследии. Как и при некоторых его предшественниках, неотесанных, пылавших страстью к мальчикам конунгах из ольховых чащоб, духовенство вежливо игнорировало языческие наклонности молодого холостяка, но желало от него совершения того, что совершил более ранний и еще более несговорчивый Карл: взял себе отпускную ночь и законным образом породил наследника.
Впервые он увидал девятнадцатилетнюю Дизу праздничной ночью 5 июля 1947 года на балу-маскараде в дядюшкином дворце. Она явилась в мужском наряде — мальчик-тиролец с чуть повернутыми вовнутрь коленками, но храбрый и прелестный; после он повез ее и двух двоюродных братьев (чету переодетых цветочницами гвардейцев) кататься по улицам в своем божественном новом авто с откидным верхом — смотреть роскошную иллюминацию по случаю его дня рождения и факельтанцы в парке, и потешные огни, и запрокинутые, побледневшие лица. Почти два года он медлил, но, осаждаемый нечеловечески речистыми советниками, в конце концов уступил. В канун венчания он большую часть ночи провел в молитве, замкнувшись один в холодной громаде Онгавского собора. Чопорные ольховые корольки взирали на него через рубиново-аметистовые окна. Никогда еще не просил он Господа с такою страстью о наставлении и ниспослании силы (смотри далее примечания к строкам 433-435{68}).
После строки 274 находим в черновике неудавшийся приступ:
Люблю я имя "Шейд", в испанском — "Ombre", —Почти что "человек"...
Остается лишь пожалеть, что Шейд не последовал этой теме — и не избавил читателя от дальнейших смутительных интимностей.
50
Строка 286: самолетный след в огне заката
И я имел обыкновение привлекать внимание поэта к идиллической красе аэропланов в вечереющем небе. Кто же мог угадать, что в тот самый день (7 июля), когда Шейд записал эту светящуюся строку (последнюю на двадцать третьей карточке), Градус, он же Дегре, перетек из Копенгагена в Париж, завершив тем самым вторую стадию своего зловещего путешествия! "Есть и в Аркадии мне удел", — речет Смерть на кладбищенском памятнике.
Деятельность Градуса в Париже была складно спланирована Тенями. Они вполне справедливо полагали, что не только Одон, но и прежний наш консул в Париже, покойный Освин Бретвит, должен знать, где искать короля. Было решено, что сначала Градусу следует прощупать Бретвита. Последний одиноко жил в своей квартире в Медоне, редко выходя куда-либо за исключением Национальной библиотеки (где читал труды теософов и решал в старых газетах шахматные задачи) и не принимая гостей. Тонкий план Теней породила удача. Сомневаясь, что Градусу достанет умственных способностей и актерских талантов, потребных для исполнения роли рьяного роялиста, Тени сочли, что лучше будет ему выдавать себя за совершенно аполитичного посредника, человека стороннего и маленького, заинтересованного лишь в том, чтобы получить куш за разного рода документы, которые упросили его вывести из Земблы и доставить законным владельцам некие частные лица. Помог случай в очередном его приступе антикарлистских настроений. У одной из пустяшных Теней, которую назовем "бароном А.", имелся тесть, называемый впредь "бароном Б.", — то был безобидный старый чудак, давно оставивший государственную службу и совершенно неспособный осознать кое-какие ренессансные нюансы нового режима. Когда-то он был или думал, что был (даль памяти увеличивает размеры), близким другом покойного министра иностранных дел, отца Освина Бретвита, и потому нетерпеливо предвкушал тот день, когда ему доведется вручить "молодому Освину" (при новом режиме ставшему, как он понимал, не вполне persona grata[42]) связку драгоценных семейных бумаг, на которую барон случаем напал в архивах правительственного ведомства. И вот его известили, что день настал: есть возможность незамедлительно доставить документы в Париж. Ему разрешили также предварить бумаги короткой запиской, гласившей:
"Вот некоторые драгоценные бумаги, принадлежавшие вашей семье. Я не могу найти им лучшего применения, как вручить их сыну великого человека, бывшего моим однокашником в Гельдейберге и наставником на дипломатическом поприще. Verba volant, scripta manent[43]".
Упомянутые scripta представляли собой двести тринадцать пространных писем, которыми лет семьдесят назад обменялись Зуле Бретвит, прадядюшка Освина, градоначальник Одиваллы, и его двоюродный брат Ферц Бретвит, градоначальник Эроза. Сама переписка — унылый обмен бюрократическими плоскостями и выспренними остротами — была лишена даже того узкоместного интереса, какой могли бы пробудить письма этого рода в провинциальном историке, — хотя, конечно, невозможно сказать, что именно в состоянии привлечь или оттолкнуть чувствительного почитателя собственной родословной, — а таким-то и знали Освина Бретвита былые его подчиненные. Здесь я желал бы оставить на время сухой комментарий и вкратце отдать должное Освину Бретвиту.
В плане физическом он был человек болезненно лысый, напоминающий с виду блеклую железу. Лицо, на удивление лишенное черт. Глаза цвета кофе с молоком. Помнится, он вечно носил траурную повязку. Но под этой пресною внешностью таились достоинства истинно мужские. Из-за океанских сияющих зыбей я салютую отважному Освину! Да появятся здесь на мгновение руки, его и моя, в крепком пожатии слившиеся над водами, над золотым кильватером эмблематического солнца. Да не посмеет никакая страховая компания, ниже авиалиния, поместить эту эмблему на глянцевитой странице журнала в виде рекламной бляхи под изображением отставного дельца, околдованного и восхищенного техниколорною снедью, предлагаемой ему стюардессой вместе со всем остальным, что она в состоянии предложить; нет, пусть наш цинический век остервенелой гетеросексуальности узнает в этом высоком рукопожатии последнее, но вечное олицетворение мужества и самоотверженности. Как пылко мечтал я, что подобный же символ, но в словесном обличьи, пронижет поэму другого моего мертвого друга, но этого не случилось... Тщетно отыскивать в "Бледном пламени" (вот уж, действительно, "бледное") тепло моей ладони, сжимающей твою, несчастный Шейд!
Но возвратимся под крыши Парижа. Храбрость соединялась в Освине Бретвите с цельностью, добротой, достоинством и с тем, что можно эвфемически обозначить как подкупающую наивность. Когда Градус позвонил из аэропорта и, чтобы раззадорить его аппетит, зачитал послание барона Б. (без избитой латинской цитаты), единственной мыслью Бретвита была мысль о припасенном ему сокровище. Градус отказался сообщить по телефону, что, собственно представляют собой "драгоценные бумаги"; так уже вышло, однако, что в последнее время экс-консул лелеял мечту вновь овладеть ценной коллекцией марок, которую много лет назад отец его завещал ныне усопшему кузену. Кузен проживал с бароном Б. в одном доме. Итак, поскольку умом экс-консула овладели все эти сложные и увлекательные соображения, он, поджидая гостя, тревожился не о том, не является ли человек из Земблы опасным пройдохой, а о том лишь, принесет ли он все альбомы сразу или предпочтет постепенность, дабы узнать, что сможет он выгадать на всех своих хлопотах. Бретвит надеялся, что дело удастся покончить этой же ночью, потому что заутра ему предстояло лечь в клинику, а то и на операционный стол (так и вышло, и он скончался под ножом).
Когда два секретных агента враждующих сторон сходятся, чтобы померяться силами ума, а ума у одного из них нет никакого, результат может получиться забавным, — он скучен, если олухи оба. Я отрицаю, что кто-то сумеет найти в анналах интриги и контринтриги что-либо бестолковее и скучнее сцены, занимающей всю остальную часть этого добросовестного комментария.
Градус неловко, с краешку, присел на диван (на который менее года назад прилег усталый король), порылся в портфеле, вручил хозяину пухлый пакет из оберточной бумаги и перенес свои лягвии на стул, поближе к креслу Бретвита, дабы с удобством следить, как тот одолевает бечевку. В ошеломленном молчании Бретвит просмотрел то, что в конце концов развернул, и сказал: