Белка - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До своей смерти Митя Акутин успел понять, что мир человеческий сложноват и страшноват, мягко говоря, потому что в нем действует множество всяких хищников… Артюшкин оказался оборотнем, суть его была чисто звериная, но не в разгадке этого существа состояла задача Митина! Нет, конечно. Но никак, никак нельзя было понять, как могла на физиономии охранника возникнуть лучезарная, приветливая улыбка, вслед за которой кабанчик нажал на спусковой крючок пистолета. Ведь в этой улыбке было столько надежного, безопасного! Митя отчетливо помнил, как он, весь встрепенувшись от какой-то неясной надежды, вмиг приободрился и откликнулся на призыв дружелюбия и сам было чуть не улыбнулся в ответ, да не успел, так и остался с полуоткрытым ртом в миг, когда его горло проткнула пуля, а уши заложило от звенящего грохота выстрела.
Между тем Артюшкин давно уже отделился от своих сотрудников и ехал в метро, сидя между двумя женщинами, положив туго свернутые кулаки на колени себе и отчего-то печально глядя перед собою. «Не дай бог, жалость еще к нему проснется, — подумал Митя, сидевший напротив Артюшкина. — Но как мне приступить к этому поросенку, ведь я даже объяснить не смогу, чего хочу добиться от него, да и вряд ли поймет охранник». Оставалось пока одно: наблюдать за этим существом, делая кое-какие выводы на основании его поведения и дальнейших поступков…
А усталый после службы Артюшкин ехал к куме, заранее тоскуя и скучая от предстоящего любовного свидания. Он привязался к куме после смерти жены и полного разрыва с тремя своими детьми, которые знать его не хотели и ненавидели папашу с детства. Нельзя сказать, что Артюшкин был очень несчастен из-за неблагодарности детей, — ведь теперь все деньги, которые он получал на работе, оставались целиком при нем, и еще была внушительная пачка облигаций разных государственных займов. А кума была для услады и стирки белья, с которым постаревший Артюшкин не желал возиться. Они с кумою были из одной деревни, и помнил Артюшкин, как в молодости Мотря считалась девкой глуповатой, гуляла с пленными румынами, а вот поди ж как ее перевернула городская жизнь имеет отдельную однокомнатную квартиру, и пенсия у нее восемьдесят один рубль, и в матрасе зашито немало — давала она ему пощупать в особенно доверительные минуты, и он нащупывал бумажный пакетец, довольно толстенький. Что было там, в пакете, не знал, конечно, Артюшкин, да и не желал знать, ибо это был капитал Матренин, который она хрен кому отдаст, так и будет лежать на нем, пока не помрет, а после смерти заберет денежки дочь ее Зина, которая тоже знает о матрасе и всегда смотрит на приходящего Артюшкина волком.
Все эти мысли и видения охранника Митя свободно читал и перенимал, сидя напротив, и во всем этом ничего особенного не содержалось. Перед Митей находился один из маленьких людей нашего мира, лишенный какой бы то ни было таинственности. И все же дьявол был в нем. Митя видел его лицо перед тем, как тот вполне сознательно содеет убийство, словно совершит работу — маленькую, скверную работу маленького, скверного человека.
Но диво человеческой улыбки на физиономии этого оборотня! Улыбка, в которую Митя поверил: поверил — и тут же неожиданно был пристрелен существом, улыбнувшимся ему… Каким образом подобное могло случиться? Неужели ангелы, которых он теперь повсюду видит, в одну из страшных минут способны оборачиваться бесами? Так есть ли разделение добра от зла, человеческого от звериного? Или все это — едино?
Оказывается, он не то чтобы уснул, сидя на диванчике, а как бы на минуту увяз сознанием в дурманном забытьи, и пока пребывал в подобном состоянии, его поднадзорный исчез из вагона. Очевидно, вышел на предыдущей станции.
Митя выбрался из метро на воздух, где в сумеречном свете фонарей сверкали тонкие дождевые штрихи. Дождь был едва заметный, но колючий. Митя побрел в неопределенном направлении, наслаждаясь чувством безграничной свободы. Ничего пока ему не нужно было — ни пищи, ни крова, ни приюта. «Я как дикий свободный зверь, — подумал он, — ах, если бы мне стать диким свободным зверем», — и вдруг оказался среди высоких многоквартирных домов, желтеющих сотнями освещенных окон, и в тихом проулке встретил здоровенного лося, горбатого, безрогого, который бесшумно пробирался между стоящих у дома автомашин. Митя близко подошел к зверю, тот повернул вислоносую голову и посмотрел на человека дремучим выжидающим взглядом. Шла навстречу старуха с сумкой, почти наткнулась головою на сохатого и, перепугавшись, замахала на него рукою, воинственно и трусливо прикрикивая: «Кыш! Поше-ол!» Лось повернулся и, вновь пройдя между машинами, скрылся в лесочке, примыкавшем к домам квартала. Старуха прошла мимо, кривя в улыбке рот, подозрительно взглянув на Митю. Он свернул вслед за лосем, и, когда пробирался между темными негустыми деревьями, кто-то из глубины леса призывно почмокал губами. Митя пошел на звук и вскоре увидел перед собою огромного черного зверя. В темноте глаза его светились глубинным розовым огнем. Он постоял, прядая ушами и внимательно глядя на Митю, затем выразительно мотнул головою, как бы приглашая следовать за собой, повернулся и неторопливо, бесшумно зашагал в темноту. Митя пошел следом, стараясь не отставать. Они насквозь прошли примыкавший к кварталу лесок, который оказался небольшим, выбрались на широкое шоссе, освещенное редкими яркими фонарями, пересекли его и снова углубились в лес, который был значительно пространнее и гуще, чем первый. Шли довольно долго, порою Митя совсем терял из виду лося и тогда брел в темноте, сообразуясь лишь с негромким треском и шелестом листвы, отмечавшими путь сохатого.
Вышли наконец на округлую поляну, посреди которой смутно виднелась небольшая купа молодых берез. И под этими березами Митя увидел темные глыбы. Это были лоси, небольшое стадо, среди них находился и тот, безрогий, который привел Митю. Он подошел к зверям и остановился напротив громадного быка, с широкими лопатами роговых отростков. Подняв голову, не мигая, старый лось долго смотрел на Митю. Остальные звери тоже разглядывали его, застыв, словно изваяния. И вдруг рогатый бык, двинувшись вперед, приблизился к Мите, тяжело качнулся, опустился на колена передних ног и ткнулся рогами в землю, как бы совершая поклон. Затем он подогнул задние ноги и лег совсем, глубоко вздохнув при этом, — теплый смрад его дыхания коснулся лица Мити. Остальные лоси бесшумно подошли и стали по сторонам от вожака, обернувшись мордами к Мите. Вид лежавшего перед ним старого лося почему-то напомнил ему Февралева, детдомовского столяра, который, бывало, после всех своих неудач и огорчений дня принимал у себя в каморке стаканчик водки и укладывался спать на деревянную самодельную кровать. По крайней мере, вздыхал он точно так же, и утомленно моргал глазами, и беззвучно жевал губами. И Митя понял: лоси призвали его к себе, чтобы предложить: будь с нами, стань одним из нас, если хочешь того…
Митя присел под низкой раскидистой сосною и вторую ночь прокоротал в лесу, недалеко от лосиного становища, слыша мирные вздохи, пофыркивание и постукивание рогами о дерево. К рассвету старый бык поднялся с земли, поднялись и другие, что тоже прилегли рядом; минуту они постояли, высоко подняв головы и глядя на прикорнувшего под елкой Митю, затем быстро и беззвучно исчезли в чаще. И Мите показалось, что кто-то из них вдали засмеялся коротким мужским смехом. Он улыбнулся, встал и пошел куда глаза глядят. «Нет, братцы, — думал Митя, — не могу я стать одним из вас, не могу уйти с вами, потому что я художник и у меня дело еще не сделано. Но спасибо спасибо, братцы, за вашу доброту». Митя вскоре выбрался на шоссе — и внезапно в лицо ему ударил тугой и прохладный ветер жизни.
ЧАСТЬ III
Сидел ворон на дубу и, зажав корявой лапой медную трубу, пытался сыграть на ней, однако острый клюв его не был приспособлен для подобного занятия, и громадный черный ворон огорченно крякал и вертел башкою, разглядывал бесполезный инструмент то одним глазом, то другим. Из поднебесного облака спустилась, сидя на качелях, девица в сверкающем длинном платье, качнула ножкой на ворона: кыш! — а затем кинула в него апельсиновой коркой. Ворон тяжело взмыл, труба полетела мимо края обрыва, на котором стоял дуб, в грохочущем море, и на крутом гребне набегающей волны закувыркались два дельфиненка, а труба, жарко сверкнув на солнце медью, канула в глубину, и тогда дельфиньи дети, встав торчком и махнув хвостами, ушли вниз головою в пучину. Это присказка, не сказка, сказка будет впереди.
Дельфинята, которые сначала подрались на волнах, а потом помирились в зеленой пучине, поймав трубу и по очереди весело трубя в нее и наполняя подводный мир оглушительными руладами неумелой музыки, молодые дельфины вновь ринулись вверх, вверх. Океан для них был свободным небом, в котором они и резвились в веселии самых радостных, чистых чувств, и их легкое парение было еще не всем счастьем, подвластным им, — над серебряным блеском тончайшего океанского потолка начиналось подножие еще одного, высшего, неба, воздушного голубого, серого или белого, — куда на мгновенье, похожее на плавно закругленную вечность, выбрасывался и взмывал и нехотя возвращался назад прыгнувший из воды дельфин.