Последний год Достоевского - Игорь Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великий князь Константин Николаевич поведал государственному секретарю Е. А. Перетцу о своём разговоре с императором: «Государь сообщил мне теперь, что желал бы к предстоящему дню 25-летия царствования оказать России знак доверия, сделав новый и притом важный шаг к довершению предпринятых преобразований. Он желал бы дать обществу больше, чем ныне, участия в обсуждении важнейших дел»[275].
Царь колебался: в нынешних обстоятельствах благодеяние могло выглядеть уступкой. Призрак Великой французской революции, начавшей Генеральными штатами и кончившей гильотиной, всё ещё витал над русским царствующим домом.
В правящих сферах также не наблюдалось надлежащего единства. «Что делать?» – вопрос, традиционно задававшийся теми, кто хотел всё изменить, теперь проник на самый верх: туда, где хотели всё сохранить[276].
Общество питалось толками, сплетнями, пересудами.
С Лазурного Берега в Россию вернулась умирать безнадёжно больная императрица Мария Александровна (она протянет до конца мая, когда её смерть на целых две недели отодвинет Пушкинский праздник). Газеты из номера в номер печатали подписанные лейб-медиком Боткиным бюллетени: «…Её Величество, хотя и кашляла несколько больше, но провела ночь довольно удовлетворительно… Её Величество спала довольно порядочно, несмотря на кашель; кушала не без аппетита, жаловалась на сердцебиение; пот ночью был умеренный»[277].
Сообщалось о решениях Государственного совета по тюремному преобразованию.
Минувший год был неурожайным: стране грозил голод. Недород сильно ударил по и без того расстроенным финансам. Военный министр Д. А. Милютин скрепя сердце вынужден был урезать бюджет своего министерства.
…Зима 1880 года была на переломе.
15 января Достоевский садится наконец отвечать на накопившиеся письма.
«Прежде всего простите, что замедлил с ответом: две недели сряду сидел день и ночь за работой, которую только вчера изготовил и отправил в журнал, где теперь печатаюсь. Да и теперь от усиленной работы голова кружится»[278].
Он полагает нужным извиниться за задержку, хотя то письмо, на которое ныне он отвечает, было получено им каких-нибудь два-три дня назад. Он пишет человеку, с которым он незнаком. Причём отвечает ему прежде всех других своих корреспондентов.
Письмо, вызвавшее столь стремительный и, как увидим, заинтересованный ответ, до сих пор не опубликовано. Оно подписано инициалами – А. К…ва. Указан обратный адрес: «Высшие женские курсы, Сергиевская улица, д. № 7, Надежде Николаевне Барт с передачей Александре Николаевне»[279].
Попытаемся раскрыть аноним.
В изданной в 1903 году «Памятной книжке окончивших курс на С.-Петербургских Высших женских курсах» под № 253 мы обнаружили: Курносова Александра Николаевна. Имя и отчество совпадают. Фамилия также соответствует (К… ва): других подходящих кандидатур в списке нет.
Здесь же под номером 223 значится: Надежда Николаевна Барт[280]. Обе девушки – слушательницы историко-филологического отделения. Обе – закончили Бестужевские курсы в 1883 году, то есть принадлежат ко второму выпуску.
Но обратимся к тексту письма.
«Фёдор Михайлович! Простите! Я, совершенно незнакомая и неизвестная Вам, обращаюсь к Вам с просьбой, с сильной просьбой – ответить мне хотя бы в нескольких словах <…> Боже мой, мне так совестно, так неловко было писать, что я, несмотря на сильное желание уяснить себе многое, всё же стеснялась и долго не решалась обратиться к Вам с просьбой: мне всё казалось, что Вы, прочитавши моё письмо, махнёте на него рукой и оставите без внимания, а это ведь мне было бы очень обидно, или же (чего я ужасно страшилась) подумаете то же, что некоторые мои знакомые не постеснялись сказать мне в глаза, что я хочу обратить на себя Ваше внимание с той целью, какая преследуется многими, – “выступить литературным героем”. Но как они меня не понимают – я ничего такого не хочу; я хочу слышать от Вас слово, от Вас же именно потому, что я, Фёдор Михайлович, Вас крепко уважаю; я верю Вам так, как ни в одного человека в мире; ни один человек не служит для меня таким нравственным светилом, как Вы».
Писем подобного рода к нему в последние годы приходило не так уж мало. Почему же именно на это письмо он отозвался без промедления, вполне извинительного в теперешних его обстоятельствах? Не угадал ли он нежное и в высшей степени уязвимое самолюбие, душевную дисгармонию, мучительную внутреннюю борьбу?
«Ваше письмо горячо и задушевно», – отвечает он.
Добавим: оно ещё и бесхитростно. Корреспондентка Достоевского поверяет ему не любовную драму, не семейные или житейские неурядицы, а тайное тайных своего духовного мира: утрату веры. Она не видит идеала, ради которого «можно было бы и пострадать даже, если нужно <…>». Она пишет: «<…> Люди с вечно мрачной душой, живущие сами не сознавая “зачем” и “что”, эти люди отняли, разбили у меня веру в Христа – как Бога <…>». Правда, взамен ей предложили нечто иное – «недосягаемый идеал человека», но в эту высокую отвлечённость у неё – при всём желании – поверить нет сил. «Невыносимое состояние, а с жизнью расстаться всё же не хочешь, и вот начинаешь хвататься за всё, из чего можешь хоть что-нибудь добыть <…>».
Коллизия, обозначенная слушательницей Бестужевских курсов, «слишком» знакома адресату: она является одной из центральных в его романах. Письмо задело за живое.
«А тут, – продолжает Александра Николаевна, – раздаётся голос такой же ужасающий, какой слышен в “Великом Инквизиторе”.
<…> Начну я говорить что-либо “о Христе, о правде”, а они мне «хороший обед, сытый желудок, удовлетворение всех потребностей <…> вот суть где».
Что же хочет автор письма от автора «Братьев Карамазовых»?
А. Н. Курносова признаётся, что отправить своё послание было для неё делом чрезвычайно мучительным: она не решалась целый год. Но… «Я знаю, что Вы лучше, чем кто-либо другой, можете разъяснить все вопросы, касающиеся душевной жизни человека <…>». Это знание зиждется на собственном опыте: «<…> Нет других книг, могущих иметь на меня такое благотворное влияние, как Ваши: “Идиот”, “Братья Карамазовы”, “Преступление и наказание” <…>».
Среди прочих названа книга ещё не дописанная, от которой Достоевский должен на миг оторваться, чтобы ответить на это письмо.
Его ответа ждут с надеждой и упованием. «Ещё раз прошу Вас, Фёдор Михайлович, не откажите мне в том, в чём я сильно теперь нуждаюсь: если Вы не имеете времени свободного на то, чтобы написать мне хотя немного, то потрудитесь написать тогда: “Я не могу” или “не хочу”, словом, что-нибудь. Последнее всё же лучше будет, чем абсолютное молчание»[281].
Сказались молодость, нетерпение, гордость. Да, наверное, потому он отвечал быстро…
Вообще он не жаловал переписки, особенно – касающейся так называемых «последних» вопросов. Он полагал, что эпистолярный жанр менее всего пригоден для их разрешения. Он предпочитал разговоры (недаром в его романах такую роль играют диалоги). «На письмо же Ваше, – отзывается он, – что я могу ответить? На эти вопросы нельзя отвечать письменно. Это невозможно». Он понимает, что его корреспондентке плохо, но не спешит со словами утешения: «Вы действительно страдаете и не можете не страдать». Он призывает всё же не падать духом: «Не Вы одни теряли веру во Христа».
Здесь, кажется, звучит что-то личное. Тем более что дальше сказано: «Я знаю множество отрицателей, перешедших всем существом своим под конец ко Христу»[282].
Он знает таких отрицателей. И вскоре он заметит в своей последней записной книжке: «Инквизитор и глава о детях. Ввиду этих глав вы бы могли отнестись ко мне хотя и научно, но не столь высокомерно по части философии, хотя философия и не моя специальность. И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, чёрт. Вот, может быть, вы не читали Карамазовых – это дело другое, и тогда прошу извинения»[283].
Запись полемична: она направлена против, как сказано им несколько выше, «мерзавцев», дразнивших его за «Карамазовых» «необразованною и ретроградною верою в Бога». «Этим олухам, – продолжает Достоевский, – и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе… такой силы отрицание, которое перешёл я. Им ли меня учить!»[284]
Он отвечает своей корреспондентке, как бы предвосхищая свою будущую запись: не как «мальчик» (в другом месте сказано: «дурак», «фанатик»), верующий во Христа, а как тот, чья вера, может быть, сама прошла через «горнило сомнений».