Том 3 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ида ему не подала ни одной своей руки и проговорила:
— Я не хотела вас учить: вы сами напросились на урок. Запомните его; бог знает, может быть еще и пригодится.
— Ида Ивановна! честью клянусь вам, меня первый раз в жизни так унижает женщина, и если бы эта женщина не была вы, я бы не снес этих оскорблений.
— Гм!.. Что же такое, однако, я для вас в самом деле? — проговорила она, сдвигая брови и поднимая голову.
Ида изменила позу и сказала, вздохнув:
— Ну, однако, довольно, monsieur Истомин, этой комедии. Унижений перед собою я не желаю видеть ничьих, а ваших всего менее; взволнована же я, вероятно, не менее вас. В двадцать четыре года выслушать, что я от вас выслушала, да еще так внезапно, и потом в ту пору, когда семейная рана пахнет горячей кровью, согласитесь, этого нельзя перенесть без волнения. Я запишу этот день в моей библии; заметьте и вы его на том, что у вас есть заветного.
Лицо Иды вдруг выразило глубокое негодование; она сделала один шаг ближе к Истомину и, глядя ему прямо в лицо, заговорила:
— Забыто все! и мать моя, и бабушка, и Маня, и наш позор семейный — все позабыто! Все молодость, — передразнила она его с презрением. — По-вашему, на все гадости молодость право имеет. Ах вы, этакий молодой палач! Что мать моя?.. что ее за жизнь теперь?.. Ведь вы в наш тихий дом взошли, как волк в овчарню, вы наш палач! Вы молоды, здоровы и думаете, что старость — это уж… дрова гнилые, сор, такая дрянь, которая и сожаления даже уж не стоит?.. Какая почтенная у вас натура? Скажите мне… Вам никогда не говорила ваша мать, что тот проклят, чья молодость положит лишнюю морщину на лбу у старости? Нет — не сказала?.. Говорите же, ведь не сказала? О да! пускай ее за это господь простит, но я… я, женщина, и я скорее вас прощу, а ей… хотела бы простить, да не могу, столько добра нет в моем сердце.
Ида сложила на груди руки, быстро села в стоявшее возле нее кресло, посмотрела минуту в окно и, снова взглянув в лицо Истомину, продолжала:
— Не знаю, да, клянусь вам, истинно не знаю, кого могли вы увлекать когда-нибудь? Детей, подобных Мане, или таких, которых нечего и увлекать… а я!.. Да, впрочем, ведь за что ж бы для меня вам сделать исключенье? Ну да! скорей, скорей теперь, Истомин, на колени! Вы будете прекрасны, я не устою перед этим, и мы двойным, нигде, мне кажется, еще неслыханным стыдом покроем нашу семью. Старуха выдержит: она молиться будет и снесет; не то не выдержит — стара, туда ей и дорога… Ну, что ж вы стали? — руку! давайте руку на позор!
Истомин молча прятал глаза в темный угол; на лбу его были крупные капли пота, и волосы спутались, точно его кто-то растрепал.
— Вам поздно думать о любви, — начала, медленно приподнимаясь с кресла Ида… — Мы вас простили, но за вами, как Авелева тень за Каином, пойдет повсюду тень моей сестры. Каждый цветок, которым она невинно радовалась; птичка, за которой она при вас следила по небу глазами, само небо, под которым мы ее лелеяли для того, чтобы вы отняли ее у нас, — все это за нее заступится.
Истомин все слушал, все не двигался и не издавал ни звука.
— Я вам сказала минуту назад, что женщинам, к не счастью, перебирать-то много некем, а ведь любить… кому же с живою душою не хотелось любить. Но, monsieur Истомин, есть женщины, для которых лучше отказаться от малейшей крупицы счастия, чем связать себя с нулем, да еще… с нулем, нарисованным в квадрате. Я одна из таких женщин.
Истомин сверкнул глазами и тотчас же усмирел снова. Но Ида тем же самым тоном продолжала:
— Молитесь лучше, чтобы вашей матери прощен был тяжкий грех, что вам она не вбила вон туда, в тот лоб и в сердце хоть пару добрых правил, что не внушила вам, что женщина не игрушка; и вот за то теперь, когда вам тридцать лет, — вам девушка читает наставления! А вы еще ее благодарите, что вас она, как мальчика, бранит и учит! и вы не смеете в лицо глядеть ей, и самому себе теперь вы гадки и противны.
— Больней, больней меня казните, бога ради!
— Ах, как это противно, если бы вы знали! Вы, бога ради, бросьте все эти фразы и эту вовсе мне не нужную покорность, — отозвалась нетерпеливо Ида. — Какая казнь! На что она кому-нибудь?.. Я к вам пришла совсем за другим делом, а не казнить вас: ответьте мне, если можете, искренно: жаль вам мою сестру или нет?
— Вы знаете вперед, что я вам отвечу.
— Нет, не знаю. Я вас спрашиваю поистине, искренно. Я еще таких слов от вас не слыхала.
— Жаль.
— И способны вы хоть что-нибудь принесть ей в жертву?
— Все! мой боже! все, что вы прикажете!
— Ни жизни и ни чести я у вас не попрошу. Садитесь и пишите, что я вам буду говорить.
Это было сказано тихо, но с такою неотразимой внушительностью, с какою разве могло соперничать только одно приказание королевы Маргариты, когда она велела встреченному лесному бродяге беречь своего королевского сына.
Таких приказаний нельзя не слушаться без разбора, дает ли их мещанка или королева и, дабы властительная способность отдавать такие приказания не сделалась банальной, природа отмечает ею мещанок с неменьшею строгостию, чем королев.
Истомин подошел к столу и взял перо.
Ида стояла у него за стулом и глядела через плечо в бумагу.
— Пишите, — начала она твердо: — «Милостивый государь Фридрих Фридрихович!»
— Это к Шульцу? — спросил Истомин, как смирный ребенок, пораженный величиною урока, спрашивает: «это всю страницу выучить?»
— «Милостивый государь Фридрих Фридрихович!» — продолжала Ида.
Художник написал. Девушка продолжала далее:
— «Я искренно раскаиваюсь во всем, что дало вам повод вызвать меня на дуэль. Я считаю себя перед вами виноватым и прошу у вас прощения…»
Истомин остановился и, не поднимая головы, закусил зубами перо.
— «И прошу у вас прощения», — повторила, постояв с секунду, Ида.
И прошу у вас прощения! — выговорила она еще настойчивее и слегка толкнув Истомина концами пальцев в плечо.
Художник вздохнул и четко написал: «прошу у вас прощения».
— «И даю мое честное слово, — продолжала, стоя в том же положении девушка, — что мое присутствие более не нарушит спокойствия того лица, за которое вы благородно потребовали меня к ответу: я завтра же уезжаю из Петербурга, и надолго».
— Позвольте мне последнее слово заменить другим?
— Каким?
— Я желаю написать: «навсегда».
— Напишите, — сказала, подумав, Ида, и когда Истомин подписал, как принято, свое письмо, она тихо засыпала золотистым песком исписанный листок, тщательно согнула его ногтем и положила под корсаж своего строгого платья.
— Проводите меня до двери — я боюсь вашей собаки.
Истомин ударил ногою своего водолаза и пошел немного сзади Иды.
— Прощайте, — сказала она ему у двери.
Он ей молча поклонился.
— Послушайте! — позвала Ида снова, когда Истомин только что повернул за нею ключ и еще не успел отойти от двери.
Художник отпер.
— В несчастии трудно владеть собою и быть справедливым: я много сегодня сказала вам, — начала, сдвинув брови, Ида. — Я недовольна этим; я вас обидела более, чем имела права.
Истомин опять отвечал молчаливым поклоном.
— Да, — заключила девушка. — Я это чувствую, и я вернулась сказать вам, что и вас мне тоже жаль искренно.
Ида протянула Истомину руку.
— Прощайте, — добавила она тихо, ответив на его пожатие, и снова вышла за двери.
Роман Прокофьич сдержал обещание, данное Иде: он уехал на другой же день, оставив все свои дела в совершенном беспорядке. Недели через три я получил от него вежливое письмо с просьбою выслать ему некоторые его вещи в Тифлис, а остальные продать и с квартирою распорядиться по моему усмотрению.
В своем письме Истомин, между прочими строками делового характера, лаконически извещал, что намерен изучать природу Кавказа, а там, может быть, проедет посмотреть на берега Сыр-Дарьи.
Глава двадцатая
Прошел год, другой — о Романе Прокофьиче не было ни слуха ни духа. Ни о самом о нем не приходило никаких известий, ни работ его не показывалось в свете, и великие ожидания, которые он когда-то посеял, рухнули и забылись, как забылись многие большие ожидания, рано возбужденные и рано убитые многими подобными ему людьми. Норки жили по-прежнему; Шульц тоже. Он очень долго носился с извинительной запиской Истомина и даже держался слегка дуэлистом, но, наконец, и это надоело, и это забылось.
Маня Норк жила совсем невидная и неслышная; но черная тоска не переставала грызть ее. Места, стены, люди — все, видимо, тяготило ее. Пользуясь своей безграничной свободой в доме, она часто уходила ко мне и просиживала у меня целые дни, часто не сказав мне ни одного слова. Иногда, впрочем, мы беседовали, даже варили себе шоколад и даже смеивались, но никогда не говорили о прошлом. Чего ждала она и чего ей сколько-нибудь хотелось от жизни — она никогда не высказывала. Раз только помню, когда в каком-то разговоре я спросил ее, какая доля, по ее мнению, самая лучшая, она отвечала, что доля пушкинской Татьяны,