Мир и война - Юрий Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родители Юрия по-прежнему были за городом, оттуда ездили на работу в Москву. В московской квартире оставались, не считая его, двое: дочь покойной няни Паши Валя, она всю жизнь проработала на обувной фабрике «Буревестник» (лучшего названия для подобного заведения придумать невозможно!), и другая соседка — Румянцева. (Позже она пойдет с топором на юриного отца, но в то время в ней еще не настолько созрели «патриотические» чувства.) Шумная многодетная семья Пищальниковых, жившая в отобранной у юриной семьи, после ареста отца, комнате, уже эвакуировалась, ее глава, бывший милиционер, ушел в армию.
3
В один из августовских вечеров, когда Юрий был свободен от работы, дворовые друзья пригласили его на крышу, где сами дежурили во время налетов, чтобы сбрасывать оттуда упавшие зажигательные бомбы. Взбирались по железной пожарной лестнице; на третьем этаже она проходила как раз возле окна Юриной комнаты, он увидел в полутьме свою кровать, зеркальный шкаф, шкаф со своими книгами — все вещи показались чужими, комната — враждебной. Еще два высоких этажа — и они на крыше. Высоты Юрий всегда боялся, потому с облегчением перевел дух: вышина страшила куда больше вероятной бомбежки и вполне возможного прямого попадания.
Разлеглись у самого гребня, на теплом еще железном скате. Здесь был Борис — тот самый, кто приводил к ним во двор в незапамятные теперь времена двух девчонок; к одной из них Юрий полез тогда за пазуху и впервые в жизни на короткий момент ощутил в руке то, о чем читал в книжках; здесь был Шурка Панкратов, которого Юра побаивался в прежние годы, хотя тот несколько моложе; старший его брат Толя, с ним у Юры были всегда теплые отношения, уже воевал где-то. (Толя благополучно вернется с войны, чтобы через полтора десятка лет погибнуть у себя в дурацком железном гараже, где заснет в машине, не выключив двигатель); здесь было еще несколько ребят со двора, кого Юрий почти уже не помнил.
Стемнело. Начали раздаваться редкие, потом более частые залпы зениток, переходящие порою в шквальный огонь. В перерывах слышался самолетный гул, размеренный, спокойный. По небесному аквариуму заплясали перекрещивающиеся лучи прожекторов; темными рыбами заколыхались аэростаты заграждения.
Юрий и его дворовые дружки переговаривались, лениво-бесстрастно глядя в небо: будут они волноваться из-за одного-двух жалких самолетиков, которые случайно прорвались в город и так беспомощно мечутся сейчас над ним.
Свист падающего снаряда. Звук усиливается… Взрыв… Где-то совсем недалеко. Крыша под ними слегка колеблется, они ощущают слабый толчок воздуха… (Назавтра Юрий узнал, что одна из бомб разрушила дом 28 на углу Малой Бронной и Садово-Кудринской. На крыше среди других погиб тогда отец его бывшей одноклассницы Милы Бак.)
А к ним на крышу в этот раз не падали даже зажигалки и здесь продолжался неторопливый «треп». Говорили больше о женщинах (о «бабах» — как принято называть подобные темы), и больше других распространялся Борис. Вернее, он был единственным оратором, остальные выступали в роли хора в древне-греческом театре, составленного из зеленых новичков.
В самый разгар бомбежки, когда с разных концов города слышались взрывы, а зенитки, казалось, совсем сошли с ума и готовы вот-вот выпрыгнуть из станков и помчаться вслед за снарядами, Борис приступил к наиболее захватывающей из своих историй.
— …А вот недавно… — рассказывал он. — Честное слово, не верите, спросите у Шурки… спустился я в наше убежище, в подвал… Не прятаться, просто позырить, что и как… Ну, убежище как убежище, если кто не был: тусклые лампочки, нары вроде какие-то, стулья покореженные стоят, кровати железные с порванной сеткой… Для дела не годятся… Присел рядом с кем-то, даже не поглядел. А жара — мужики в майках, бабы чуть не в одних лифчиках, все выпирает… Духота, запах — хоть святых выноси… И тут… — Борис переждал, пока немного стихнет треск обезумевших зениток. — Свет погас. Не верите? Спросите у кого хотите… Ну, прямо глаз выколи. Жутко, конечно, немного… Я уж выйти хотел, хотя отбоя не было, но разве найдешь дверь в такой тьме… Сижу… И вдруг чую, кто-то будто ощупывает меня. Карманы вроде ищет. Даже смешно стало: что у меня там может быть? Золото, что ли?.. Хотя, говорят, некоторые с собой в убежище самые дорогие вещи тягают. Но у меня что? Носовой платок грязный да рубля два денег с мелочью… Я карман прижал, молчу. Дико как-то… Кому, думаю, надо в штаны ко мне лезть?.. А потом… честное слово, если не верите… Чую… Нет, не в карман. А рядом, понимаете?.. Куда, куда?! В ширинку, вот куда!.. У всех есть ширинка? Проверьте, если забыли… — Ироничность вопроса была перечеркнута еще одним, дальним взрывом и частой дробью железа об железо: на соседние крыши посыпались «зажигалки». Потом наступила странная тишина. Борис продолжал, и, казалось, его слушает вся притихшая темная Москва. — Ну, думаю, кто же это? Может, Валька из четырнадцатого? Она любит к этому делу, все говорили… Но молчу пока… А у меня, сами понимаете, уже наготове… В полной боевой… Ну, я руку протягиваю… Куда, куда?! Сначала эти… сиськи… А у нее под платьем ничего… В смысле, никакого белья… Сразу… А сиськи — не верите? — одну в две ладони не возьмешь. Нет, думаю, не Валька. У той поменьше… Но она мне лапать особо не дает, пуговицы на ширинке расстегивает, трусы отгибает и вытаскивает его… Понимаете?
— Понимаем, — буркнул Шурка. — Ну, и чего?
— Чего, чего?! Не верите, не надо. Могу не рассказывать.
Его немного поуговаривали, и Борька не стал ломаться.
— Вытащила и чего-то шепчет… «Хороший, какой хороший…» Совсем сдурела, честное слово… Гладить начинает… пальцами… Понимаете?
На этот раз никто не ответил: боялись сбить рассказчика на самом интересном месте.
— Сначала пальцами, а потом… потом языком, честное слово… Сперва самую головку, а после вниз, к яйцам… Лижет и лижет… Опупеть можно!.. И пальцами перебирает… Ну, я дошел…
— Спустил? — деловито спросил Шурка.
— Погоди… Не сразу. Это потом — когда сосать начала. Прямо в рот взяла, как огурец какой, и туда-сюда… туда-сюда… Ну, я…
— Спустил? — опять спросил Шурка, словно сам только и ждал этого момента.
— А ты бы нет? Еще как… Прямо в рот.
— Ну да…
— По правде. Она не отклонялась.
— А что потом?
— Ну отдышался, штаны застегнул. А темень кругом… Только чувствую, нет ее рядом больше. Отошла куда-то… Вскоре свет зажегся, все к выходу, а я глазами зыркаю: кто? где?.. Не Зинка ведь, сестра твоя…
— Ну-ну, ты!..
— И не тетя Клава из двадцать первой… Или Елена Дмитриевна, Веркина мать…
— Так и не знаешь? — спросил Юрий.
— Так и не знаю.
— Может, приснилось?
— Это тебе снится, а у меня наяву.
И Борис был отчасти прав.
Но в ту ночь, а отбой дали довольно рано и потому удалось немного поспать, Юрию приснилось совсем другое: будто плывет на пароходе, и началась жуткая качка, а он упал в воду, захлебнулся, и не может дышать… Он открыл глаза — было еще темно, он продолжал плыть, но море почти успокоилось.
Когда утром шел на работу, увидел: у Никитских ворот не торчит больше темная фигура ученого Тимирязева на постаменте, и вместо здания школы, где лет десять с лишком назад начинала учиться Миля, — груда камней. Он так и не понял: то ли бомба упала сюда во время главного налета, то ли когда Юрий уже спал у себя в кровати.
Если говорить об общей атмосфере в те дни, то ни отчаяния, ни, тем более, паники в Москве еще не было. Скорее, все то же отупение и недоумение: как же? Вдруг такое? Уже целых полтора месяца — «непобедимая и легендарная» армия, выросшая «в пламени, в пороховом дыму», прошедшая через «штурмовые ночи Спасска и волочаевские дни»; армия, где служили «три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой», готовая в любую минуту «в бой за родину, в бой за Сталина»; армия, где «кони сытые бьют копытами», которая «встретит по-сталински врага», а также «по дорогам знакомым за любимым наркомом» поведет «боевых коней» — эта армия отступает и отступает, сдается в плен, разбегается?!.. Еще 28 июня немцы вступили в Минск, занята вся Прибалтика, они стоят под Киевом… Как же так?!.. А совсем недавно, в ночь на 29 июля, последние наши части оставили Смоленск. Почти рядом с Москвой! Каких-нибудь пять-шесть часов езды с Белорусского…
Было страшновато и непонятно, как в жутком сне, и было странное подспудное ощущение — скорее, безрассудная надежда, — что это, в самом деле, сон, и что вдруг проснемся и увидим: все по-прежнему, никаких сарделек-аэростатов на улицах, вечерних очередей в метро со стульями и раскладушками; и по ночам — тишина, а в газетах, как обычно, — сообщения о постоянных трудовых победах, о том, что «сталинским обильным урожаем ширятся колхозные поля», о безграничной любви к вождю и благодарности за все, что для нас сделал… Потому что ведь «Сталин — это народ, что к победе идет по вершинам подоблачных склонов…» А также: «Сталин — наши дела, Сталин — крылья орла, Сталин — воля и ум миллионов…»