Московский гамбит - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и сон! Вот это да, — пробормотал Муромцев. — Но с кем все-таки шествие в неизвестные регионы — с Богом или с Дьяволом? — добавил он, рассмеявшись.
— Пожалуй, с Богом, но не с «человеческим»… Не знаю.
— Брр… Какая символика, — вздохнул Демин. — И живопись…
— Гениальность и преступление, искусство и…
— О, такой сон сразу не раскроешь. В нем много уровней…
— И, конечно, там нечто большее, чем эта тема: искусство и преступление, — улыбнулся Олег. — Что меня поразило в этом сне — сверхчеловеческая гармония. Правда, один элемент этой гармонии — зло, преступление, но он таинственным образом укладывается в общую картину. Значит, зло — необходимый элемент сверхчеловеческой гармонии. Это не оправдание зла, ибо на человеческом уровне ему нет оправдания, но на уровне богов — все укладывается по своим местам. У богов другое виденье и другая «ментальность». Они видят картину Вселенной в целом, а не один ее срез, как мы. И вот, может быть, этот сон — о сверхчеловеческой гармонии. Но почему тогда картину создал художник? Да еще пытаясь, может быть, скрыть свое преступление, превратив его в элемент искусства. Эх, нам и собственные-то сны полунедоступны. Не боги, чай…
Катя расхохоталась, удивляясь такому неожиданному спаду, и подбодрила:
— Жуткая, жуткая символика, Олег. И не однозначная. Поздравляю с великим сном.
— Благодарю.
— Ох, Олежек, Олежек. Все-таки иногда даже мне бывает страшно, — сказала Катя, и какая-то родная дрожь появилась у нее в голосе. — Но чем больше я живу, тем больше люблю свое тело. Нет, не только нарциссизм и женственность. Главное — защита, защита… От тех, невидимых. Как бы не набросились.
— О, конечно, конечно, — подхватил Муромцев. — Пока, до смерти, это надежный покров. И кроме того, в теле не меньше тайны, чем в духе. Но не в том смысле, как думают сатанисты. Это тайна — за семью печатями…
— Отлично, Олег, — вмешалась Вика, в полуиронии и в восхищении одновременно. — Дай Бог, чтоб и нам как-нибудь взглянуть сверху на эту сверхчеловеческую гармонию. Особенно это полезно матерям, у которых убивают детей. Бывают такие случаи.
Помолчали.
— Может быть, и у богов есть зло, которое не укладывается в эту гармонию. Или если укладывается, то только через Центр Парадоксов, — произнес Муромцев. — К тому же и «да» и «нет» существуют одновременно. А ключ к этому сну, по-моему, не в гармонии, а в том, что труп убитой — самый сакральный элемент картины… Но в конечном итоге, тайна зла никогда не будет раскрыта полностью ни на уровне человека, ни на уровне богов…
— Ох, Валя, ты уже занырял, — вздохнул Олег.
— Оставим в покое мировое зло! — проговорил Демин. — Хотя как-то оно связано с Абсолютом… Подумаем о себе… Мы, мы… Почему мы такие родные друг другу!?. Особенно, наверное, в самой последней безбрежной и сокровенной глубине. Вот в чем вопрос… Может быть, любовь друг к другу спасет нас. Всех. Не квази-разумные отношения, на которые русские органически не способны, а именно крайнее: любовь…
— О, да, да! Это может перевернуть все. И поэтому главное: жить, жить! — воскликнула Катя. — Вернее, быть. Выльем за это, — и она подняла свой стакан. — Какой здесь уют… Бесконечный. Этот дворик — из Достоевского. Он — наш. В нем тоже — тайна.
— Наш, наш, наш, — посмотрел на нее расширенными глазами Муромцев. — И мы — вместе.
— Итак, за русских мальчиков — по Достоевскому!
— И за русских девочек — они теперь в пути вместе с нами!
Опять воцарилось молчание. Только взгляды говорили за все. Так прошло… неизвестно сколько времени.
Вскоре, однако, перед ними появился милиционер.
— Распитие в общественных местах запрещено, товарищи, — сурово, но дружелюбно сказал он.
Надо было уходить.
— Бедная Светочка Волгина, — пробормотал Муромцев. — Ее тоже вчера из подобного заныра выгнали. Не понимаете вы, товарищ милиционер, как нам здесь хорошо!
И они вышли на улицу. Одинокие прохожие на улочках были погружены в себя. Явно — всем хотелось теперь расслабиться, отдохнуть, уйти в душевный отпуск… Тут же обнаружились припасенные деньги. И они понеслись: в кабак, к цыганам. Не так далеко был расположен Речной ресторан, там по вечерам танцевали и распевали свои песни «они» — «осколки» древнего мира, цыгане. Когда подходили к реке — не заметили даже, что стало вечереть.
Ресторан был огромен, но уютен и полупуст. Цыгане уже выступали на эстраде. И звуки музыки и неистовый внутренний танец захлестнул их души.
— Что-то близкое в этом есть, — пробормотала Катя.
— Эх, смешать бы эти ритмы с нашими, глубинными. А слова — из Олега что-нибудь, получился бы сильный напиток, — отозвалась Вика. — Любил же Блок цыганщину…
Было выбрано подходящее настроению вино. И опять возобновился разговор, но в его ритм и слова врывался уже вихрь цыганских напевов. Слова сливались с ними, со звоном бокалов и жаром глаз. Это была музыка — вне времени — но не вне душ. «Когда-то гордый и надменный, теперь с цыганкой я в раю: и вот прошу ее смиренно: спляши, цыганка, жизнь мою». Но этим цыганам, которые были перед ними, не удавалось сплясать современную жизнь: ее концы уходили в незнаемое будущее, где неизвестно, нашлось ли бы еще место для цыганских плясок; да и настоящее вырывалось из этих ритмов…
А беседа продолжалась, и ее слова были слишком многозначны для цыганских бедствий. Но музыка вносила свой подтекст.
Разговор становился все более и более обрывочным, но стремительным и даже бешенным.
— Перейти, перейти через грань…
— А у него истерика: всюду, кричит, тюрьма! Жажда иного берега сводит его с ума.
— Лишь бы жить, лишь бы жить!
— Лишь бы покончить с жизнью… Но чтоб светила другая, там, за обрывом…
— Просто глупо коверкать почерк завершенных почти пророчеств…
— Олег, выбросьте грусть из головы: искусство победит. Наши памятники должны стоять друг против друга на площадях будущей Москвы.
— Бог с ними, с памятниками. Где мы сами будем тогда, в каких мирах, в каких оборотах, вот что важней. Боюсь, нам будет не до этих монументов…
— Естественно… Да, вот так. Тяжело будет из ада созерцать собственный памятник.
— Мы не попадем в ад.
— Найти, найти спасение…
— От чего спасаться-то, Господи?!. Ведь сейчас, сию минуту — как хорошо! С теперешним-то Я! Только время, время не останавливается. Вот в чем дело. Остановить бы время! А оно идет и идет. И все быстрее, подлое… К развязке.
— Тот, который всегда внизу, осторожно разложит суть…
— Взорвать бы этот земной шарик, взорвать! Опоганили его совсем. Только вот где тогда плясать будем?
И Катя сплясала. Вместе с пьяным Олегом. Ей удался этот танец, и люди за другими столиками тоже смотрели на нее, и даже аплодировали. Все ее движения отражали вихрь и загул. Волосы ее разметались, и танец завершался в душе.
— Танец с того света, — заметил Муромцев. — Я не про Катю говорю. Так пляшет Ларион. Но и Катя хороша — в огне…
— Мы чуть-чуть разгулялись сегодня. А ведь хотели просто тихо посидеть…
— Охладиться надо чуток…
«Охладиться» — да и деньги кончились — решили у Сергея Потанина. Вика уже звонила к нему — ибо туда должен был придти Гена Семенов.
…Сергей Потанин являл собой одну из любопытнейших фигур Москвы. Вышел он из простой, бедной семьи, и до своего появления в шестидесятых годах в неконформистской Москве прошел трудный и многоликий путь. Он был солдатом на войне, кочегаром, поваром, артистом цирка, лектором, сторожем… пока не стал писать стихи и не вошел с ними в неконформистский мир. Очень быстро у него сформировался свой круг. Его поэзия того времени была оригинальна и доступна: в ней изображалась повседневная жизнь, но так, что она превращалась в гротеск, в сюрреализм. Точнее, сама жизнь была сюрреализмом, а не стихи. Стихи только с точностью часового механизма отмечали это — просто, экономно и выразительно. Такую поэзию, однако, (ее окрестили «помойной» в официальной прессе) трудно было опубликовать: хотя она, как всякое искусство, скорее выводила из помойки, чем вводила в нее (последнее, как во все времена, было привилегией жизни, а не поэзии). Но соотношение между жизнью и искусством трактовалось тогда в некоторых сферах с такой веселой жеребячьей упрощенностью, что это стоило Потанину многих неприятных дней. Он поседел, но не сдался. Как ни странно, он стал публикующимся детским поэтом — и очень хорошим. Но свою «взрослую» поэзию он не оставил — наоборот, — слава его разрасталась как раз за счет его подпольной поэзии, хотя он писал уже другие стихи: космические циклы, стихи про монстров — взрывные, новаторские, и отточенные технически. Вместе с тем статус детского поэта позволил ему неплохо существовать-и квартира его за Таганкой превратилась в гостеприимный дом для неконформистов. Немногие среди последних могли сочетать «официальное» с «неофициальным», но были и такие, и к ним относились без предубеждений.