Организация - Михаил Литов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Здравствуйте.
Леший этот не ответил напуганному мальчугану. Уходили слова за экран. Челюсти Вавилы беззвучно и быстро перемалывали пищу. Он задумчиво смотрел на Карачуна, неподвижно лежавшего на полу у окна. И Зотову показалось, что убийца думает о своей жертве. Это было совсем не так, Вавила вовсе не думал о Карачуне, даже как бы уже и позабыл о нем, а смотрел на тело просто потому, что оно попало в поле его зрения.
В душе Зотова, однако, упорствовало желание добросовестно, кропотливо изучить и осмыслить думы Вавилы о Карачуне, о жизни и смерти этого теперь уже определенно несчастного, заслуживающего соболезнований человека. Но у Зотова вслед за этим остро и четко проносившимся желанием поднималась пылью ужасная путаница, спрашивал - отчасти, правда, и не своим умом, а как бы умом Вавилы, убийцы, - спрашивал, в общем: а может, это я думаю? Может быть, это он, Зотов, размышляет о распростершемся на полу Карачуне. В вопрос тут же закрадывался сарказм, и он перекраивался в похожий на прежний, но звучал чуточку иначе, с двусмысленностью, которой в первой случае не было: а могу ли я думать? - похоже, да, но прежде всего каким-то психологическим касательством к мертвому телу Карачуна, а поскольку шла и некая умственная игра с этим телом, забава, то внутри сходства самым неприятным, неудобным, даже подлым образом гнездилось различие. Думать-то он думал, но о Карачуне ли? и можно ли было всерьез думать о Карачуне, который минуту назад был жив, а теперь вдруг совершенно прекратился? Однако и о себе не мог сколько-нибудь ощутимо и существенно размышлять Зотов, он был как мертвое тело, и по заслугам не ответил ему Вавила на приветствие.
Все-таки он тут же чувствовал еще вопрос: за что убивают людей? Дорожил этим вопросом, его кружащей голову красотой, но не смел им увлекаться, потому что и его самого могли убить, даже наверное был теперь его черед. Вот только смерть Карачуна слишком уж настаивала на своей очевидности, на своей, если можно так выразиться, режиссуре. Дело не в том, что Карачун был уничтожен при полноте сил, замыслов, движения, это со всяком может произойти, а в том, скорее, что в глазах Зотова он из-за своей неприедающейся карикатурности был основательно заявленным персонажем некой истории, которая не для того пишется, чтобы просто так, за здорово живешь, отдавать и растрачивать своих участников, ей-Богу, не для того. Зотов глубоко ощущал эту историю, и крепок был ею Карачун. Смерть же пришла за ним и без обиняков убила его, как бы говоря: нет, будет по-моему, а ваши истории меня не касаются. Значит, то же могло случиться и с ним, Зотовым, который даже еще и не определил толком свой сюжет, не выбрал для себя ничего и не знал, на что решиться. Видя обстоятельства дела под таким углом (зрения, падения, отражения), а из-под прихватившей его омертвелости он именно так и видел каким-то сжавшимся в быстроту суждений клочком сознания, Зотов винил в гибели своего друга не Вавилу, который взял да выстрелил, а смерть вообще, опасную и для него и для того же Вавилы, который пока резче всего обозначился тем, что не ответил на его приветствие. Тут, впрочем, начинал Зотов некую историю, определялся в ней. Он поздоровался с Вавилой, а тот проигнорировал. Это можно было обыграть, затянуть на долгий срок, дождаться даже, что злоба людей, пославших смерть Карачуну, выдохнется и уже не будет высматривать и его зловеще мерцающим глазом. Действительно, если человек убивает другого человека, а затем сидит, ест, смотрит на убитого и явно размышляет о нем, значит с таким человеком можно говорить. Этот человек создан для беседы. Зотов думал, как бы сразу задать разговору реалистическую тональность, не внедрив по оплошности в Вавилу подозрение, что он единственный на даче сохранил выдержку и здравомыслие. Попытаться что-то шевельнуть в душе этого трогательно жуткого человека, пробудить сомнение в целесообразности дальнейших убийств. Иными словами, следовало прежде всего внушить Вавиле: послушай! кто перед тобой? поверь, это достойный тебя собеседник!
- Вам будет со мной интересно, - проникновенно шепнул Зотов.
Вавила, видимо, не услышал, и это было кстати. При всем своем настрое на реализм Зотов сказал что-то несуразное, не выдерживающее критики. Тогда он спросил дрожащим голосом:
- Вы меня убьете?
- Нет, - ответил Вавила, не взглянув на него.
- Хорошо! - воскликнул Зотов и засмеялся радостно.
Но и этим смехом он, судя по всему, мало заинтересовал Вавилу. Разговор не складывался. Вавила сказал:
- У меня приказ убить только этого, - едва уловимый кивок на труп, - а тебя доставить в Москву. Сейчас поедем.
В Москву? Зотов причмокнул, довольный. Прозвучало обещание, Вавила посулил ему Москву, это было в некотором смысле даже похоже на подарок судьбы. Отчего же и не хотеть было Зотову податься в Москву, подальше от города, где его друга настигла смерть, до какого-то момента несомненно угрожавшая и ему тоже? О, что-то изменилось в поведении Вавилы, и он по ходу пьесы раздумал стрелять в Зотова, может быть, сыграло роль то, что он поел, перекусил и, повеселев от сытности, решил, что одного трупа вполне достаточно. Приказ? Не очень-то верил Зотов в его силу. Раз у человека в руках оружие, он вполне способен выстрелить в тебя, даже имея приказ не трогать твоей жизни. Такую постановку вопроса воспринимал сейчас Зотов, а не какие-то там копошившиеся в головах людей задумки, желания и не слетавшие с их уст распоряжения. У Карачуна этих самых задумок и желаний было сверх меры, а где он теперь, Карачун-то? Может быть, судьбе угодно его, Зотова, поставить на карачуново место, даже с некоторой натуральностью преобразить именно в Карачуна, не мертвого, разумеется, а живого и делающего дело? Зотов был согласен на такое преображение. Приободрившись и осмелев, Зотов спросил:
- В Москву? - потер руками толстячок. - А зачем? С какими планами?
Вавила не ответил, откровенно проигнорировал вопрос, и Зотов понял, что его любопытство должно знать границы и определенные границы не переступать. Но известно ли Вавиле, что спрашивал его не кто-нибудь, не посторонний и случайный человек, с которым некогда и не к чему иметь дело, а тот, кто не без достоинства заступает на место Карачуна?
- Я - Карачун, - шепнул он.
Опять не ответил Вавила, господин, с которым более чем трудно было завязать оживленный разговор. То ли не расслышал зотовский шепот, то ли не пожелал вдаваться в довольно-таки сомнительное сообщение. Чтобы чем-то занять себя, Зотов перевел взгляд на подлинного Карачуна, гадая, удалось ли ему, Зотову, взять от того достаточно сходства и права участвовать в истории, в которой Карачун участвовал живым, но не мог участвовать мертвым. И тошно ему сделалось быть Карачуном или только носить в себе Карачуна, хотя он понимал, что и Карачун на его месте испытывал бы точно такое же чувство, отвращение, о котором Зотову оставалось бы только сожалеть. Вавила, однако, не дал ему времени разобраться во всем этом, под натиском Вавилы он не успел даже по-настоящему расчувствоваться по поводу безвременной кончины приятеля. Закончив ужин, начатый Карачуном, Вавила встал и жестом велел Зотову следовать за ним.
Они выключили свет на даче, но запирать дверь не стали. Вавила оставил машину метрах в двустах от ворот. Шли к машине в гробовом молчании. Зотов пугался каждого шороха. Лишившись той поддержки, которую оказывал ему даже мертвый Карачун, упал он духом и тщетно пытался сосредоточиться на мыслях о будущем, о том, что его ждет. Плохо у него это получалось, никак, вообще не получалось. Не вырисовывалось впереди ничего, кроме образа ядовито ухмыляющегося Сенчурова. Следовательно, не удалось Зотову преобразиться в Карачуна, в человека, которого невозможно убить, потому что дважды одного и того же человека не убьешь. Жаль, жаль... Вкусил бы независимости, неприкасаемости, познал бы, каково оно, быть недоступным, а то ведь только и есть, что мерзкий Вавила над ним издевается, только и будет, что вселенский этот негодяй и мошенник Сенчуров станет над ним измываться. В машине Вавила надежно связал ему за спиной руки и велел располагаться на заднем сидении. Лучше всего лечь, и, естественно, не трепыхаться. Зотов так и поступил.
И если Зотову в его подневольности недосягаемые звезды над помчавшейся машиной - сломя голову помчалась она, казалось Зотову, а это просто Вавила рванул на всю катушку, железно ринулся вперед, железной лавиной, - звезды казались маленькими и ненужными, мнились этакой бесплотной чепухой, то оператору, именно среди этих звезд носившемуся как среди мелочей домашней обиходности, оператору, заделавшемуся как бы существом надмирным, - а все потому, что коротким и звонким узором вплеталось в его бодродействия чудесное сновидение, - ничего не стоило самого Зотова, субъективно мыслящего себя большим и нужным, превратить в одну лишь видимость, а то лишить даже и ее. Не язвя и не выпячивая своего превосходства, здоровым, бархатистым от сытости смехом засмеялась ведьма над зотовской моллюсковостью, над его жалким заточением в раковине, бесполезно влачащейся к цели, которая больше не существовала. Оператор хихикнул вслед за ней, дробя хихик в пародии на всех кстати и некстати подпихивающихся к жизни милой его Анечки, а как подхватил он это веселие, то смех между ними и выстроил в холодном звездном дожде причудливую конструкцию из льда, по которой ведьме легко было передавать оператору воздух, если у того ощущался недобор на вдохе. Впрочем, оператор сам уже не чувствовал ни в чем недостачи, не созерцал каких бы то ни было недостатков, не видел в окружающем его мире никакой ущербности, и если не говорил о совершенстве и не рассуждал о путях достижения его, то лишь потому, что оно и нелепо говорить о ставшем твоим, тобой и твоей жизнью. Они маятником качались над костром, вдавившим свои языки в неугомонные тела торжествующих ведьм, и наездница была само совершенство, а оператору этого и было довольно. Он видел, что в живом клубке внизу мелькали теперь среди огня и локтей знакомые лица, как-то туда незаметно проникшие или неведомой силой там плененные, - этих людей он частью знал, а большей частью не узнавал, но понимал, что они в любом случае связаны с ведьмой, воспользовавшейся его необыкновенной физической силой и выносливостью, и ему следует всмотреться в них с особой пристальностью. И оператор напрягал, посмеиваясь, зрение, вольно или невольно раздвигал пределы видимого и ресницами, прямыми и твердыми, как луч прожектора, пошевеливал угли гигантского костра...