Чужая боль - Борис Изюмский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…В штаб привели красного, взлохмаченного семиклассника Аксенова, и Ремарчук начал записывать: «Хотел вытянуть карикатуру из газеты…»
Но Аксенов вдруг закричал, подступая к Ремарчуку и разбрызгивая слюну:
— А ты сам! В военторге фонарик украл! Скажешь, нет! Не украл!
Никто в первое мгновение не поверил Аксенову. Но, когда поглядели на Ремарчука — глаза у него забегали, маленькое лицо сразу стало жалким — поняли: правду говорит Аксенов..
И сам Ремарчук недолго отпирался: верно, было… Осматривал в военторге фонарики — их там сколько угодно! — и зеленый такой, с кнопкой, взял на время… Подумаешь ценность!
Из отряда Ремарчука, конечно, исключили.
Директор школы Григорий Васильевич вызвал к себе отца Виктора — уважаемого на заводе слесаря…
Отец слушал директора молча, сгорбившись, низко опустив голову. Когда Григорий Васильевич умолк, отец поднял лицо с коротким разрезом рта, хрипло произнес:
— Позор-то какой…
Григорию Васильевичу стало жаль его, он попытался смягчить вывод:
— В этом возрасте так сильны мальчишеские соблазны…
Но отец отмел жалость, вставая, повторил:
— Позор-то какой…
…Через день, после уроков, к директору постучали.
— Войдите! — разрешил он.
На пороге остановился Виктор. Он похудел за это время, казалось, даже потемнел. Но Григорий Васильевич сразу заметил: к нему возвратилась та внутренняя собранность, что и прежде бросалась в глаза.
Ремарчук облизнул сухие губы и, глядя на директора большими ввалившимися глазами, сказал:
— Мы… с папой… отнесли фонарик… туда… И кавалерии я доложу…
В лице мальчишки, во всем его облике было столько нелегко давшейся решимости, что директор невольно подумал: «Ну, за этого парня теперь можно быть спокойным…»
Как становятся чужими
У моей младшей сестры Веры муж, Герасим Захарович Аркатов, работает тренером в спортивном обществе «Динамо». Несмотря на свои сорок пять лет, вид он имеет весьма бравый: коренаст, на короткой шее прочно сидит подстриженная «под бокс» голова с двумя складками на затылке. Аркатов длинным речам предпочитает краткость и решительность фразы. Вера долго не могла привыкнуть к его отрывистым, как команда: «подай!», «прими!», «сделай!» — без всяких смягчающих сопровождений.
С дочерью Светой у Герасима Захаровича сложились своеобразные отношения. Чаще всего он у нее спрашивал строго:
— Троек нет!
Узнав, что нет, напоминал для острастки:
— Если будет — месяц неувольнения в кино…
Этим, собственно, его озабоченность делами дочери и ограничивалась.
Как относилась к нему Света! Гордилась его боевыми орденами, бравостью, почтительностью, с какой обращались к нему соседи, побаивалась, по-своему любила. И уж, во всяком случае, была покорной дочерью.
Случай, о котором я хочу рассказать, произошел этой осенью, вскоре после того как Света начала ходить в девятый класс. Я удивился, увидев ее после каникул, — так она повзрослела, так неожиданно произошел в ней переход от угловатого подростка к девичеству с его застенчивостью и мягкостью. Хотя во всем ее облике была еще и какая-то незавершенность; бровки только намечались, полные неяркие губы к уголкам рта словно бы исчезали…
У нее толстые светлые косы, маленький нос, несколько бледное лицо. Глаза глядят, как у отца, исподлобья, но не хмуро, а пытливо, готовые каждую секунду приветливо улыбнуться, заискриться милым лукавством. Ко мне Света всегда относилась ласково, а в последнее время льнула душой особенно доверчиво.
И по тому, как она, открывая дверь, поглядела, как зарделась, почувствовал я, что есть у нее что-то очень-очень свое, и это свое чисто светилось в глазах, просило откровения.
— По физике сегодня пятерку получила, — скороговоркой сообщила она в коридоре. Но было ясно, что не от этого у нее так светятся глаза и вся она полна счастливого волнения.
Герасим Захарович встретил меня обычным покровительственным:
— Пришел! Хорошо.
Вера тотчас засуетилась, накрывая стол. Вот уж эта неистребимая русская привычка — угощать гостя во всех случаях жизни!
Сидя за столом, заговорили о школе, детях, о том, как сейчас порой легко относятся молодые люди к большим чувствам. На этом месте разговора Герасим Захарович, обращаясь ко мне, сказал:
— Подожди… Поразвлеку, — и вышел в соседнюю комнату.
Через минуту он возвратился, держа в руках общую тетрадь в синей обложке, и на лице его заиграла улыбка, которую можно было понять только так: «Вот посмеешься над тем, что сейчас услышишь, спасибо скажешь за представление».
Я случайно взглянул на Свету и поразился выражению ее лица: гнев, боль, презрение исказили его до неузнаваемости. И без того бледное, оно стало мертвенным. Глаза потемнели и сузились. Немного позже я узнал, что синяя тетрадь — это дневник Светы, извлеченный еще утром Герасимом Захаровичем из стола дочери. Сейчас девушка поднялась, протянула руку к своей тетради, сдавленным голосом сказала:
— Ты этого не сделаешь!
Аркатов продолжал все так же обещающе улыбаться:
— Почему же! Сделаю. Пусть Степан Иванович узнает, какой романчик завела моя дочь.
— Гера, ну зачем ты?! — умоляюще воскликнула сестра, по всей видимости, посвященная дочерью в то, о чем писалось в дневнике, и ошеломленная бестактностью мужа.
Надо было как-то спасать положение.
— А ну, что там такое! — разыгрывая наивное любопытство, протянул я руку к тетради, и когда она оказалась у меня, я неожиданно для Герасима Захаровича передал ее Свете со словами: — Возвратим-ка ее лучше владелице…
Она метнула на меня благодарный взгляд, потом бровки ее гневно поползли к переносице, и, протягивая дневник отцу. Света презрительно сказала:
— Пусть читает!
Герасима Захаровича, видно, задел ее тон, желваки забегали на его челюстях. Он повернул к дочери сразу сделавшееся жестким лицо, казалось, жесткость запеклась темной полоской на губах.
— Ты забываешь, что я имею право знать секреты своей дочери, — металлическим голосом напомнил ей.
Она выпрямилась:
— Имел… Теперь не имеешь…
— Гера, я прошу тебя, — со слезами в голосе произнесла сестра, лихорадочно разливая чай по стаканам, стараясь не глядеть на меня.
Только теперь я заметил, как изменилась Вера за последнее время. Будто что-то безнадёжно надломилось внутри: потускнели голубые глаза, поредели волосы, в одежде появилась несвойственная прежде небрежность, словно махнула Вера на себя рукой и решила чему-то не сопротивляться.
Я встал:
— Простите, дорогие родичи, мне пора…
Аркатов с шумом, оскорбленно отодвинул свой стул, решительно протянул ко мне руку:
— Нет, ты не уйдешь!
В этом жесте было желание задержать меня, сделать свидетелем того, как подчинит он строптивиц. На глаза Светы навернулись злые слезы:
— Вот видишь, дядя Степа, видишь! Он и тебя может заставить и тебе приказать…
— Это ты об отце! — с угрозой крикнул Аркатов, желваки у него еще лихорадочнее запрыгали, а подбородок поджался.
— Я теперь тебе ни слова… — всхлипнула Света, повернулась и, чуть горбясь, бросилась из комнаты.
И столько горя, отчаяния было в этой согнутой спине, в руках, поднесенных к лицу, что и мне захотелось поскорее уйти.
Непроверенные тетради
— Степан Иванович! — тихо постучала в дверь соседа лаборантка Маруся Гусенцова. — Степан Иванович! — Немного подождав, повторила она громче и настойчивее.
Сегодня воскресный день, а учитель не выходил из комнаты. Последний раз Гусенцова видела его вчера в сумерки. Она возвращалась домой с завода возбужденная — им наконец-то удалось получить кормовой белок — и, вероятно, из-за этой-то взбудораженности не придала значения болезненному виду своего бывшего учителя. Сейчас Маруся вспомнила, что шел он медленно, тяжело налегая на перила лестницы. Ну конечно, заболел.
Маруся забарабанила обеими руками, потом изо всех сил рванула дверь, и она распахнулась.
Первое, что бросилось в глаза Гусенцовой: неподвижная фигура на кровати и стопки, прямо горы тетрадей на письменном столе. Мерцающий свет лампочки утомленно освещал холодную холостяцкую комнату. Из-под одеяла виднелась белая голова старика с плотно слипшимися ресницами под пенсне, которое он забыл снять.
Вскоре у дома остановилась машина. Молоденький врач склонился с трубкой над распростертым телом.
— Пневмония… — с апломбом объявил он.
В этот же день Степана Ивановича положили в больницу. Там он долго не приходил в себя и в бреду настойчиво требовал:
— Возьмите, Петров, сухой мел… Вы слышите, не горячий, а сухой…