Двенадцать стульев - Евгений Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Паз-звольте! — воскликнул вдруг Чарушников. — Губернатору целых два чиновника! А мне?
— Городскому голове, — мягко сказал губернатор, — чиновников для особых поручений не полагается по штату.
— Ну, тогда секретаря.
Дядьев согласился. Оживилась и Елена Станиславовна.
— Нельзя ли, — сказала она робея, — тут у меня есть один молодой человек, очень милый и воспитанный мальчик. Сын мадам Черкесовой… Очень, очень милый, очень способный… Он безработный сейчас. На бирже труда состоит. У него есть даже билет. Его обещали на днях устроить в союз… Не сможете ли вы взять его к себе? Мать будет очень благодарна.
— Пожалуй, можно будет, — милостиво сказал Чарушников, — как вы смотрите на это, господа? Ладно. В общем, я думаю, удастся.
— Что ж, — заметил Дядьев, — кажется, в общих чертах… все? Все как будто?
— А я? — раздался вдруг тонкий, волнующийся голос.
Все обернулись. В углу, возле попугая, стоял вконец расстроенный Полесов. У Виктора Михайловича на черных веках закипали слезы. Всем стало очень совестно. Гости вспомнили вдруг, что пьют водку Полесова и что он вообще один из главных организаторов старгородского отделения «Меча и орала».
Елена Станиславовна схватилась за виски и испуганно вскрикнула.
— Виктор Михайлович! — застонали все. — Голубчик! Милый! Ну, как вам не стыдно? Ну, чего вы стали в углу? Идите сюда сейчас же!
Полесов приблизился. Он страдал. Он не ждал от товарищей по мечу и оралу такой черствости. Елена Станиславовна не вытерпела.
— Господа, — сказала она, — это ужасно! Как вы могли забыть дорогого всем нам Виктора Михайловича?
Она поднялась и поцеловала слесаря-аристократа в закопченный лоб.
— Неужели же, господа, Виктор Михайлович не сможет быть достойным попечителем учебного округа или полицмейстером?
— А, Виктор Михайлович? — спросил губернатор. — Хотите быть попечителем?
— Ну, конечно же, он будет прекрасным, гуманным попечителем! — поддержал городской голова, глотая грибок и морщась.
— А Распо-опов? обидчиво протянул Виктор Михайлович. — Вы же уже назначили Распопова?
— Да, в самом деле, куда девать Распопова?
— В брандмейстеры, что ли?…
— В брандмейстеры! — заволновался вдруг Виктор Михайлович.
Перед ним мгновенно возникли пожарные колесницы, блеск огней, звуки труб и барабанная дробь. Засверкали топоры, закачались факелы, земля разверзлась, и вороные драконы понесли его на пожар городского театра.
— Брандмейстером? Я хочу быть брандмейстером!
— Ну, вот и отлично! Поздравляю вас. Отныне вы брандмейстер.
— За процветание пожарной дружины! — иронически сказал председатель биржевого комитета. На Кислярского набросились все:
— Вы всегда были левым! Знаем вас!
— Господа, какой же я левый?
— Знаем, знаем!..
— Левый!
— Все евреи левые!
— Но, ей-богу, господа, этих шуток я не понимаю.
— Левый, левый, не скрывайте!
— Ночью спит и видит во сне Милюкова!
— Кадет! Кадет!
— Кадеты Финляндию продали, — замычал вдруг Чарушников, — у японцев деньги брали? Армяшек разводили.
Кислярский не вынес потока неосновательных обвинений. Бледный, поблескивая глазками, председатель биржевого комитета ухватился за спинку стула и звенящим голосом сказал:
— Я всегда был октябристом и останусь им.
Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует.
— Прежде всего, господа, демократия, — сказал Чарушников, — наше городское самоуправление должно быть демократичным. Но без кадетишек. Они нам довольно нагадили в семнадцатом году!
— Надеюсь, — ядовито заинтересовался губернатор, — среди нас нет так называемых социал-демократов?
Левее октябристов, которых на заседании представлял Кислярский, не было никого. Чарушников объявил себя «центром». На крайнем правом фланге стоял брандмейстер. Он был настолько правым, что даже не знал, к какой партии принадлежит. Заговорили о войне.
— Не сегодня-завтра, — сказал Дядьев.
— Будет война, будет.
— Советую запастись кое-чем, пока не поздно.
— Вы думаете? — встревожился Кислярский.
— А вы как полагаете? Вы думаете, что во время войны можно будет что-нибудь достать? Сейчас же мука с рынка долой! Серебряные монетки — как сквозь землю, бумажечки пойдут всякие, почтовые марки, имеющие хождение наравне, и всякая такая штука.
— Война — дело решенное.
— Вы как знаете, — сказал Дядьев, — а я все свободные средства бросаю на закупку предметов первой необходимости.
— А ваши дела с мануфактурой?
— Мануфактура сама собой, а мука и сахар своим порядком. Так что советую и вам. Советую настоятельно.
Полесов усмехнулся.
— Как же большевики будут воевать? Чем? Чем они будут воевать? Старыми винтовками? А воздушный флот? Мне один видный коммунист говорил, что у них — ну, как вы думаете, сколько аэропланов?
— Штук двести!
— Двести? Не двести, а тридцать два! А у Франции восемьдесят тысяч боевых самолетов.
Разошлись за полночь.
— Да-а… Довели большевики до ручки.
Губернатор повел провожать городского голову.
Оба шли преувеличенно ровно.
— Губернатор! — говорил Чарушников. — Какой же ты губернатор, когда ты не генерал?
— Я штатским генералом буду, а тебе завидно?
Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.
— Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием.
— За баллотированного двух небаллотированных дают.
— Па-апрашу со мной не острить! — закричал вдруг Чарушников на всю улицу.
— Что же ты, дурак, кричишь? — спросил губернатор. — Хочешь в милиции ночевать?
— Мне нельзя в милиции ночевать, — ответил городской голова, — я советский служащий…
Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой.
Глава XX
От СЕВИЛЬИ ДО ГРЕНАДЫ
Позвольте, а где же отец Федор? Где стриженый священник церкви Фрола и Лавра? Он, кажется, собирался пойти на Виноградную улицу, в дом N 34, к гражданину Брунсу? Где же этот кладоискатель в образе ангела и заклятый враг Ипполита Матвеевича Воробьянинова, дежурящего ныне в темном коридоре у несгораемого шкафа?
Исчез отец Федор. Завертела его нелегкая. Говорят, что видели его на станции Попасная, Донецких дорог. Бежал он по перрону с чайником кипятку…
Взалкал отец Федор. Захотелось ему богатства. Понесло его по России за гарнитуром генеральши Поповой, в котором, надо признаться, ни черта нет. Едет отец по России. Только письма жене пишет.
ПИСЬМО ОТЦА ФЕДОРА,
писанное им в Харькове, на вокзале,
своей жене в уездный город N
Голубушка моя, Катерина Александровна! Весьма перед тобою виноват. Бросил тебя, бедную, одну в такое время.
Должен тебе все рассказать. Ты меня поймешь и, можно надеяться, согласишься.
Ни в какие живоцерковцы я, конечно, не пошел и идти не думал, и боже меня от этого упаси.
Теперь читай внимательно. Мы скоро заживем иначе. Помнишь, я тебе говорил про свечной заводик. Будет он у нас, и еще кое-что, может быть, будет. И не придется уже тебе самой обеды варить да еще столовников держать. В Самару поедем и наймем прислугу.
Тут дело такое, но ты его держи в большом секрете, никому, даже Марье Ивановне, не говори. Я ищу клад. Помнишь покойную Клавдию Ивановну Петухову, воробьяниновскую тещу? Перед смертью Клавдия Ивановна открылась мне, что в ее доме, в Старгороде, в одном из гостиных стульев (их всего двенадцать) запрятаны ее брильянты.
Ты, Катенька, не подумай, что я вор какой-нибудь. Эти брильянты она завещала мне и велела их стеречь от Ипполита Матвеевича, ее давнишнего мучителя.
Вот почему я тебя, бедную, бросил так неожиданно. Ты уж меня не виновать.
Приехал я в Старгород, и представь себе- этот старый женолюб тоже там очутился. Узнал как-то. Видно, старуху перед смертью пытал. Ужасный человек! И с ним ездит какой-то уголовный преступник, — нанял себе бандита. Они на меня прямо набросились, сжить со свету хотели. Да я не такой, мне пальца в рот не клади, не дался.
Сперва я попал на ложный путь. Один стул только нашел в воробьяниновском доме (там ныне богоугодное заведение); несу я мою мебель к себе в номера «Сорбонна», и вдруг из-за угла с рыканьем человек на меня лезет, как лев, набросился и схватился за стул. Чуть до драки не дошло. Осрамить меня хотели. Потом я пригляделся, смотрю — Воробьянинов. Побрился, представь себе, и голову оголил, аферист, позорится на старости лет.
Разломали мы стул — ничего там нету. Это потом я понял, что на ложный путь попал. А в то время очень огорчался.