Две Дианы - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ему двадцать четыре, мессир.
– Стало быть, он родился в тысяча пятьсот тридцать третьем году. Его день рождения вам известен?
– Шестое марта.
– Вы случайно не знаете, когда он появился на свет: утром или вечером?
– Как не знать! Ведь это я принимала младенца. Монсеньер Габриэль родился, когда пробило шесть с половиной часов утра.
Нострадамус записал это.
– Я посмотрю, каково было положение светил в этот день и час, – сказал он. – Но будь виконт д'Эксмес на двадцать лет старше, я был бы готов поклясться, что уже держал эту руку в своей. Впрочем, это неважно… Здесь я только врач, а не колдун, как меня величают иногда в народе, и я повторяю, госпожа Алоиза, что врач теперь ручается за жизнь больного.
– Простите, метр Нотрдам, – печально сказала Алоиза, – вы говорили, что ручаетесь за его исцеление от болезни, но не от страсти.
– От страсти! Но мне кажется, – и Нострадамус улыбнулся, – что это не столь безнадежная страсть, судя по ежедневным двукратным посещениям молоденькой служанки!
– Наоборот, метр, наоборот! – воскликнула в испуге Алоиза.
– Да полно вам, госпожа Алоиза! Кто богат, молод, отважен и хорош собой, как виконт, тому недолго придется страдать от неразделенной любви в такое время, как наше. Дамы любят иной раз помедлить, вот и все.
– Предположите, однако, что дело обстоит не так. Скажите, если при возвращении больного к жизни первой и единственной мыслью, которая блеснет в этом ожившем рассудке, будет: моя любимая безвозвратно потеряна мною, что тогда случится?
– О, будем надеяться, что ваше предположение ложно, госпожа Алоиза. Это было бы ужасно. Насколько можно судить о человеке по чертам лица и выражению глаз, ваш хозяин, Алоиза, человек не легкомысленный. Его сильная и напористая воля в данном случае только увеличила бы опасность. Разбившись о невозможность, она могла бы заодно разбить и самую жизнь.
– Боже! Мой мальчик погибнет! – воскликнула Алоиза.
– Тогда ему грозило бы по меньшей мере повторное воспаление мозга, – продолжал Нострадамус. – Но ведь всегда есть возможность подарить человеку хоть какую-то кроху надежды. Самый отдаленный, самый беглый луч ее был бы уже спасителен для него.
– В таком случае он будет спасен, – мрачно проговорила Алоиза. – Я нарушу клятву, но спасу его. Благодарю вас, мессир Нотрдам.
Миновала неделя, и Габриэль если и не пришел в себя окончательно, то уже был на пути к этому. Его взгляд, еще блуждающий и бессмысленный, различал теперь лица и вещи. Затем больной научился приподыматься без посторонней помощи, принимать микстуры, которые прописывал ему Нострадамус.
Спустя еще одну неделю Габриэль заговорил. Правда речь его была бессвязна, но все же понятна и относилась главным образом к событиям его прежней жизни. Поэтому Алоиза вся трепетала, как бы он не выдал свои тайны в присутствии врача.
Ее опасения не были лишены основания, и однажды Габриэль выкрикнул в бреду:
– Они думают, что мое имя виконт д'Эксмес… Нет, нет, берегитесь! Я граф де Монтгомери…
– Граф де Монтгомери? – повторил Нострадамус, пораженный каким-то воспоминанием.
– Тише! – шепнула Алоиза, приложив палец к губам.
Но Габриэль ничего не добавил. Нострадамус ушел, и так как на другой день и в последующие дни он не заговаривал о вырвавшихся у больного словах, то и Алоиза молчала, предпочитая не задерживать внимание врача на этом неожиданном признании.
Между тем Габриэлю становилось все лучше. Он уже узнавал Алоизу и Мартен-Герра; просил то, в чем нуждался; говорил мягким и печальным тоном, позволявшим думать, что рассудок его окончательно прояснился.
Однажды утром, когда он впервые встал с постели, он спросил Алоизу:
– Кормилица, а что война?
– Какая война, монсеньер?
– С Испанией и с Англией.
– Ах, монсеньер, вести о ней приходят печальные. Говорят, испанцы, получив подкрепление от англичан, вторглись в Пикардию. Бои идут по всей границе.
– Тем лучше, – заметил Габриэль. Алоиза подумала, что он еще бредит. Но на другой день он отчетливо и твердо спросил у нее:
– Я не спросил тебя вчера, вернулся ли из Италии герцог де Гиз?
– Он находится в пути, монсеньер, – ответила, удивившись, Алоиза.
– Хорошо. Какой сегодня день, кормилица?
– Вторник, четвертое августа, монсеньер.
– Седьмого исполнится два месяца, как я лежу на этом одре, – продолжал Габриэль.
– О, значит вы это помните! – встрепенулась Алоиза.
– Да, помню, Алоиза, помню. Но если я ничего не забыл, – грустно заметил он, – то меня, кажется, забыли. Никто не приходил обо мне справляться?
– Что вы, монсеньер! – дрогнувшим голосом ответила Алоиза, с тревогой следя за выражением его лица. – Служанка Жасента дважды в день приходила узнавать, как вы чувствуете себя. Но вот уже две недели – с тех пор, как вы заметно стали поправляться, – она не появлялась.
– Не появлялась!.. И не знаешь почему?
– Знаю. Ее госпожа, как мне сообщила в последний раз Жасента, получила от государя позволение уединиться в монастыре до конца войны.
– Вот как? – произнес Габриэль с мягкой и печальной улыбкой. – Милая Диана!
– О, монсеньер, – воскликнула Алоиза, – вы произнесли это имя! И без содрогания, без обморока. Метр Нотрдам ошибся! Вы спасены! Вы будете жить, и мне не понадобится нарушить клятву!
Бедная кормилица обезумела от радости. Но Габриэль, по счастью, не понял ее последних слов. Он только сказал с горькой усмешкой:
– Да, я спасен, и все же, бедная моя Алоиза, жить я не буду.
– Как же так, монсеньер? – вздрогнула Алоиза.
– Тело выдержало удар мужественно, – продолжал Габриэль, – но душа, Алоиза, душа… Ты думаешь, она ранена не смертельно? Я, конечно, оправлюсь от этой долгой болезни… Но на границе, по счастью, идут бои, я – капитан гвардии, и мое место там, где сражаются. Едва я смогу сесть на коня, я поеду туда, где мое место. И в первом же сражении сделаю так, что сражаться мне больше не придется.
– Вы подставите грудь под пули? Господи! Но почему же, монсеньер, почему?
– Почему? Потому что госпожа де Пуатье не сказала мне ничего, Алоиза; потому что Диана, быть может, моя сестра, и я люблю Диану! И еще потому, что король, быть может, повелел убить моего отца, а покарать короля, не имея улик, я не могу. И если я не могу ни отомстить за отца, ни жениться на своей сестре, тогда что же делать мне на этом свете? Вот почему я хочу покинуть этот мир!
– Нет, вы его не покинете, монсеньер, – глухо отозвалась Алоиза, скорбная и мрачная. – Вы его не покинете как раз потому, что вам еще предстоит много дел, и дел страшных, ручаюсь вам… Но говорить об этом с вами я буду только тогда, когда вы совершенно выздоровеете и метр Нострадамус подтвердит мне, что вы сможете выслушать меня.