Белый флюгер - Александр Власов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не тяжело двоих-то? — спросила мать. — Не испорти мне Прошку!
— Мы с Алтуфьевым не раз на нём вдвоём ездили, — ответил Зуйко и вскочил в седло.
Приглушённый ватным туманом в темноте проскрипел голос связанного матроса:
— Из будущих?.. Ха!.. Дошло-о!..
Дороховы вернулись в дом.
Мальчишки окружили мешок, валявшийся на полу. Только отец развязал его и вытащил широкоствольную новенькую ракетницу, как затарахтели выстрелы. Все подумали о Зуйко. Может быть, связанный матрос сумел освободиться от ремней и попытался бежать? Не в него ли стреляет Зуйко?
Мать спросила у отца:
— Ремень-то крепкий был? Хорошо ты ему руки скрутил?
— А ну тебя! — обиделся отец. — Это разве один стреляет? И не рядом — далеко!
Когда вышли на крыльцо, стало ясно, что стреляют около Кронштадта. Отец прислушался и сказал, словно видел всю картину собственными глазами:
— Батальон наступает… Нет! Полк, пожалуй!.. Наши!.. А те, в крепости, огрызаются…
Выстрелы то сливались в непрерывный гул, то следовали очередями, то гремели отрывистым густым залпом и снова скручивались в тугой единый грохот. И было во всём этом что-то до жути неестественное, фантастическое. Ночь. Туман. Тьма. Мёртвый берег. А в заливе трещало, рушилось, взрывалось. Толпа исполинов во мраке топала по льду, взламывала его и крошила тяжёлыми железными каблуками…
— Ох, и народу поляжет! — произнёс отец. Он знал, что такое штурмовать крепость, да ещё по льду.
— Зато возьмут Кронштадт — и конец! — сказал Федька.
— Дай-то бог! — вздохнула мать.
В такие минуты трудно найти себе место. Всё, что ещё недавно волновало и тревожило Дороховых, стало до смешного мелким. О связанном матросе, о человеке в красноармейской шинели позабыли даже мальчишки. По сравнению с тем, что происходило на заливе, эти события казались ничтожными.
И домой не хотелось идти. Разве улежишь в постели, когда гремит бой, когда рядом гибнут люди.
Мать послала Карпуху погасить лампу, и Дороховы вышли на берег залива. Долго стояли они там, не чувствуя ни мороза, ни колкого снега, кружившегося в тумане.
Звуки боя постепенно затихали. Тьма уже не гремела. Доносились лишь пулемётные очереди и одиночные выстрелы. И те вскоре прекратились.
— Взяли, — неуверенно сказал Федька.
— Не знаю, — с сомнением ответил отец. — Больно мало…
— Чего мало-то? — недовольно спросила мать.
— Огня…
Солдатское чутьё подсказывало отцу, что крепость не взята. В Кронштадте много пушек. А сколько их на линкорах! Огонь был бы плотней, мощней. Заговорили бы пушки всех калибров, если бы взбунтовавшиеся кронштадтцы почувствовали, что наступающие одолевают их.
У матери были свои приметы. Наступившая тишина давила, угнетала, а тьма стала ещё более густой. Ей казалось, что всё было бы другим, если бы пал мятежный Кронштадт.
Неизвестность — хуже всего. Дороховы продолжали стоять на берегу, надеясь узнать, чем всё кончилось.
— Хоть бы «ура» крикнули! — сказал Гриша. Он читал в какой-то книге, что, овладев крепостью, победители обязательно кричат «ура».
— Мы бы не услышали: далеко! — отозвался Карпуха.
— «Ура» и враги могут кричать! — добавил Федька. — Вот если бы «Интернационал» сыграли — тут уж точно было б!.. Собрали б сто трубачей — и до нас бы дошло!
Но никто не трубил над заливом.
Где-то около деревни послышались голоса. Осмелев, люди выходили из домов и, наверно, так же, как Дороховы, гадали и спорили, в чьих руках крепость.
До рассвета было ещё далеко, но вокруг посветлело: то ли туман поредел, то ли луна глянула сверху. Мутным размытым пятном появился на льду камень, у которого мальчишки лизали утром сосульки. Слева показалось ещё одно пятно. Оно двигалось, росло, разделилось на несколько человеческих фигур. Двое шли впереди, четверо — сзади. Они тащили на шинели раненого или убитого.
Отец шагнул им навстречу. Теперь он был уверен, что бой проигран, но спросил всё же:
— Ну, как там?
— Труба! — ответил кто-то. — Куда это нас вынесло?
Отец назвал деревню.
— Ого! Вправо взяли!.. Раненый у нас. Есть чем перевязать?
— Несите в дом, — устало сказала мать.
Мальчишки побежали зажигать лампу и готовить кровать для раненого. Его так на шинели и положили поверх простыни. Мать подошла с лампой и обомлела. Это был Алтуфьев. Глаза закрыты. Торчал синеватый нос. У губ — тёмные с желтизной тени. На лбу — бисер пота. Он дышал. Руки были скрещены на животе и пальцы намертво вцепились в бушлат. В живот угодило две пули.
Когда удалось разнять эти скрещённые руки, мать расстегнула бушлат, приподняла тельняшку, осмотрела раны и заплакала:
— Не жилец…
Мальчишкам что-то сдавило глаза и выжало слёзы. Остальные потупились. Живые всегда чувствуют какую-то вину перед умирающим. Алтуфьев пришёл в себя. Увидел мать. Постарался улыбнуться.
— А-а… Варва-а… Вот и… хорошо… Ты… меня… опять…
Надеялся матрос, что мать перевяжет его, как в прошлый раз, и снова поправится он с её легкой руки. Его глаза молили и упрекали её за то, что она не торопится, не требует горячей воды, йода и бинтов.
Потом он заметил своих товарищей, и мысли вернулись туда, на лёд. Он несколько ночей ползал вокруг Кронштадта, чтобы сегодня провести штурмующих самым безопасным и коротким путём.
— Много… убитых? — спросил он.
— Хватает, — ответили ему.
— Крутогорову… скажите…
Он снова потерял сознание. Начал бредить. И грезилась ему в последние минуты не то родная мать, не то Варвара Тимофеевна. Он несколько раз повторил бессвязно:
— Маменька… Марва… Варва… Руки… золотые… Вот и хорошо… Подарок за мной.
Губы сложились в жалкую улыбку.
— Разо-оришь…
С этой шуткой он и умер.
ЖУК НА БУЛАВКЕ
Недаром в народе говорят: и март на нос садится. А ещё так: в марте курица из лужицы напьётся. Таким и был март 1921 года. Ночью и ранним утром мороз пощипывал за нос, а днём звенела весенняя капель. Иногда наплывали тучи, и зима выметала из них последние в том году снежинки.
Припорошили они могилу Алтуфьева, похороненного рядом с Яшей. Теперь два свежих креста стояли рядом. Для мальчишек этими крестами открывался счёт утратам и обидам. И от этих же крестов начиналась дорожка, по которой входили они в жизнь. И они уже не могли сбиться с пути.
Ошибаться можно, но не в главном, не в том, что на всю жизнь определяет человека. На такую ошибку они не имели права. Слишком близко повидали они врага. И он сам заставил усвоить закон, по которому на силу нужно отвечать ещё большей силой, на хитрость — ещё более тонкой хитростью…
Карпуху враг застал врасплох.
Федька с Гришей ушли в лес. Брусничные листья кончились, и мать послала их за рябиной. Всё лучше, чем хлебать пустой кипяток. А Карпуха получил другое задание — вычистить самовар. Он принёс его на берег. Там уже были кое-где проталины. Из снега выглядывали макушки песчаных бугорков. Песком хорошо драить медные бока самовара. Карпуха тёр их нещадно: знал придирчивость матери — не примет она работу, если останется хотя бы крохотное пятнышко.
И не заметил Карпуха, как из-за кустов вышел человек с усиками в солдатской шинели. Вышел и остановился в трёх шагах от мальчишки, который беззаботно напевал:
Самовар, самовар — пташечка,
Самоварушка весело поёт!..
Человек стоял и не знал, на что решиться. Посланный с ракетницами матрос не вернулся на «Севастополь». Что с ним? Убит? Арестован? Прежние подозрения мучили человека. Может быть, Александр Гаврилович убит не случайно? Самое благоразумное было бы больше не приходить в этот дом, но тогда потеряется связь с берегом. Обнадёживало только одно: в ночь, когда матрос отправился с ракетницами через залив, красные курсанты попробовали штурмовать Кронштадт. Бой разгорелся в те часы, когда матрос должен был возвращаться. Стреляли много и беспорядочно. Не погиб ли он в той неразберихе?
А Карпуха всё напевал:
Самовар, самовар — пташечка…
— Гостей ждёте? — спросил человек.
Карпуха вздрогнул, посмотрел на него, узнал и медленно выпрямился.
— Не-а!.. Просто так. Мамка велела! — ответил он, с трудом переходя от полной беззаботности к тому большому напряжению, которое требовалось для разговора с этим человеком.
Сейчас Карпухе не на кого было надеяться. Он стоял один, а напротив него — враг, который с улыбкой говорил ему:
— Обещал я твоей мамке чаю. Принёс — не забыл!
— А Федька с Гришей за рябиной пошли! — сказал Карпуха. — Рябина не хуже чаю!
Человек присел на корточки, погладил наполовину вычищенный самовар.
— Ты давай заканчивай, а то мамка у тебя строгая — выдерет ещё.
Карпуха взял тряпку и снова принялся тереть медные бока. Сидевший на корточках человек задавал ничего не значившие вопросы, но мальчишка понимал, к чему он подбирается с такой осторожностью, и заранее подготовился. И когда человек спросил, не приходил ли к ним матрос с «Севастополя», Карпуха знал, что говорить. Его рассказ прозвучал с такой достоверностью, что трудно было усомниться в чём-нибудь.