Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза - Жорж Батай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я быстро сообразил, что в этом сне Дирти, став сумасшедшей и в то же время мертвой, обрела одежды и внешность статуи Командора20 и, неузнаваемая, бросилась на меня, чтобы уничтожить.
4Перед тем как окончательно расхвораться, я какое-то время жил в сплошной болезненной галлюцинации. Я не спал, но все предметы проносились перед глазами быстро, как в дурном сне. После ночи у «Фреда Пэйна», во второй половине дня, я вышел, в надежде повстречать какого-нибудь друга, который помог бы мне обрести нормальное состояние. Пришло в голову сходить домой к Лазарь. Я чувствовал себя скверно. Но, вопреки замыслу, эта встреча напоминала кошмар, еще более подавляющий, чем тот сон, что приснился на следующую ночь.
Было воскресенье, после полудня. В тот день было жарко и душно. Лазарь жила на улице Тюренна, и вместе с нею оказался какой-то тип, при виде которого у меня мелькнула комичная мысль, что такой может и сглазить… Это был высокий мужчина, мучительно напоминающий лубочную картинку с изображением Ландрю21. У него были здоровенные ступни, светло-серая куртка, слишком широкая для его исхудалого тела. Драп этой куртки местами протерся и порыжел; старые лоснящиеся брюки, темнее куртки, штопором спускались до земли. Он держался с изысканной вежливостью. Как и у Ландрю, у него была красивая грязно-каштановая борода и лысый череп. Он изъяснялся быстро, в изысканных выражениях.
Когда я входил в комнату, его силуэт вырезался на фоне облачного неба (он стоял перед окном). Он был огромен. Лазарь представила меня и, называя его имя, сказала, что он ее отчим (в отличие от Лазарь, он не был евреем; должно быть, это второй муж ее матери). Его звали Антуан Мелу. Он преподавал философию в провинциальном лицее.
Когда за мной закрылась дверь и я вынужден был сесть (абсолютное ощущение западни), при виде этой пары на меня вновь, как никогда, навалились усталость и тошнота; одновременно мне казалось, что мало-помалу теряю самообладание. Лазарь не раз говорила мне о своем отчиме: с чисто интеллектуальной точки зрения, это якобы был тончайший, умнейший человек. Меня страшно смущало его присутствие. Я был тогда болен, полубезумен; меня не удивило бы, если бы, вместо того чтобы заговорить, он просто разинул рот: я представил, как по его бороде безмолвно потечет пена…
Лазарь была раздражена моим непредвиденным визитом, чего нельзя было сказать об ее отчиме: едва нас друг другу представили (в этот миг он был недвижим, лицо ничего не выражало), едва он сел в полусломанное кресло, как заговорил:
— Мне бы хотелось, сударь, ввести вас в суть дискуссии, которая, признаюсь, ввергла меня в глубочайшее недоумение…
Своим размеренно-отсутствующим голосом Лазарь попыталась его осадить:
— Не думаете ли вы, дорогой отец, что подобные дискуссии ни к чему не ведут, и потом… не стоит утомлять Троппмана. Судя по всему, он очень устал.
Я продолжал сидеть с опущенной головой, вперив глаза в пол. Я сказал:
— Да ничего… Просто объясните, о чем речь… Это же ни к чему не обязывает…
Я говорил почти шепотом, неуверенно.
— Так вот, — заговорил г-н Мелу, — моя падчерица только что изложила мне результаты напряженных размышлений, которые ее буквально поглощают уже несколько месяцев. Впрочем, как мне кажется, трудность тут не в тех изощренных и, по моему скромному мнению, убедительных доводах, каковые она приводит, дабы выявить тупик, в котором очутилась история в силу событий, разворачивающихся на наших глазах…
Тоненький, певучий голос звучал с каким-то непомерным изяществом. Я даже не слушал: я уже наперед знал, о чем он будет вещать. Меня угнетали его борода, грязная на вид кожа, его губы цвета кишок, столь четко артикулирующие каждое слово, в то время как громадные руки вздымались, дабы придать фразам весомость. Я понял, что он согласен с Лазарь насчет провала социалистических идей. Я думал: хороши же эти два идиота, у них, видите ли, социалистические идеи провалились… как же мне плохо…
Господин Мелу продолжал, изъясняя своим профессорским голосом «тревожную дилемму», поставленную перед мыслящим обществом нашей плачевной эпохой (по его мнению, для любого мыслящего человека жить именно сегодня — сущее несчастье). Он артикулировал, с усилием морща лоб:
— Должны ли мы укрыться в безмолвии? Должны ли мы, напротив, оказать содействие последним очагам сопротивления рабочего класса, обрекая себя, таким образом, на безжалостную и бесполезную гибель?
Несколько секунд он молчал, уставившись на конец поднятой руки.
— Луиза, — заключил он, — склонна к героическому решению. Не знаю, что думаете лично вы, сударь, о возможностях, каковыми обладает освободительное движение рабочих. Позвольте же мне поставить этот вопрос… в предварительном порядке (при этих словах он взглянул на меня с хитрой улыбкой; он надолго замолчал, похожий на портного, который, для лучшей оценки своей работы, чуть отступает)… в пустоте, да, так правильно будет сказать (он взял одну руку в другую и легонько потер их), в пустоте… Как будто перед нами условия произвольно взятой задачи. Мы всегда имеем право вообразить, независимо от любой реальной данности, прямоугольник ABCD… В нашем случае, если изволите, поставим задачу так. Дано: рабочий класс, роковым образом обреченный на гибель…
Я слушал эти слова: рабочий класс, обреченный на гибель… Меня мутило все сильнее. Я даже не мечтал о том, чтобы встать, уйти, хлопнув дверью. Я смотрел на Лазарь и чувствовал себя совсем отупело. Лазарь сидела в другом кресле, слушала покорно и тем не менее внимательно, выдвинув голову, заключив подбородок в ладонь, возложив локоть на колено. Она была почти такой же омерзительной и куда пострашнее, чем ее отчим. Не шевельнувшись, она перебила:
— Вы, вероятно, хотите сказать: «Обреченный погибнуть политически»…
Человек-марионетка расхохотался. Раскудахтался. Он любезно согласился:
— Ну конечно же! Я не ставлю условием, чтобы они все погибли телесно…
Я не удержался от вопроса:
— А мне-то до этого какое дело?
— Я, возможно, неясно выразился, сударь…
Тогда Лазарь сказала утомленно:
— Вы уж извините его за то, что он не обращается к вам «товарищ»; мой отчим привык вести философские дискуссии… с собратьями…
Господин Мелу оставался невозмутим. Он стал говорить дальше. Мне хотелось поссать; я уже двигал коленями.
— Перед нами, скажем так, мелкая, малосодержательная задача, сама субстанция которой на первый взгляд словно ускользает (у него был огорченный вид, его изнуряла трудность, которую лишь он один мог видеть; наметил рукой какой-то жест), но ее последствия не смогли бы скрыться от ума столь язвительного, столь беспокойного, как ваш…
Я обернулся к Лазарь и сказал:
— Простите, но я бы просил вас показать, где уборная…
На секунду она заколебалась, не понимая, потом встала и указала дверь. Я долго мочился, потом решил, что могу и сблевать, и до изнеможения пытался это сделать, засовывая два пальца в глотку и ужасно громко кашляя. Однако мне стало чуть легче, я вернулся в комнату. Я не стал садиться, чувствуя себя не очень хорошо, и сразу же сказал:
— Я поразмышлял над вашей задачей, но сначала мне бы хотелось задать один вопрос.
По их физиономиям — какими бы смущенными они ни были — я понял, что «друзья» готовы внимательно меня слушать.
— Кажется, у меня лихорадка.
Я протянул горячую руку Лазарь.
— Да, — сказала Лазарь устало, — вы должны вернуться домой и лечь в постель.
— И все-таки хотелось бы узнать: если рабочему классу пиздец, почему вы — коммунисты… или социалисты?., все равно…
Они пристально на меня посмотрели. Потом переглянулись. Наконец Лазарь ответила, я едва ее расслышал:
— Что бы ни случилось, мы должны быть на стороне угнетенных. Я подумал: она же христианка. Разумеется!.. А я-то еще явился… Я вышел из себя, мне было невыносимо стыдно…
— Во имя чего «надо»? Зачем?
— Можно хотя бы спасти свою душу, — ответила Лазарь.
Фраза вылетела, а она не пошевелилась, даже глаза не подняла. Непоколебимо убежденная.
Я почувствовал, что бледнею; снова очень затошнило… Однако я настаивал:
— А вы, сударь?
— О… — сказал г-н Мелу, потопив глаза в созерцании худых пальцев, — мне очень даже понятно ваше недоумение. Я сам недоумеваю, у-жа-сно недоумеваю… Тем более что… вы несколькими словами обозначили новый, непредвиденный аспект проблемы… Ха-ха (он улыбнулся в длинную свою бороду), а ведь это у-жа-сно интересно. В самом деле, дорогая моя девочка, почему это мы еще социалисты… или коммунисты?.. Да, почему?..
Казалось, он углубился в неожиданные размышления. Понемногу его маленькая, долгобородая голова опускалась с высоты его непомерного торса. Я увидел его угловатые коленки. После томительного молчания он распахнул длиннющие руки и печально воздел их: