Послания - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Передо мною дурно переведенная „Тибетская книга мёртвых“…»
Передо мною дурно переведенная «Тибетская книга мёртвых»,а на улице ранние сумерки. Скоро дождь.Где отсырели буквы, где выцвели, где и вовсе стёрты.А сохранились – что толку. Смысла в них не найдёшьвсё равно. Мёртвые ведь, как правило, книг не пишут,не шевелятся, не безумствуют и не дышат,только во сне приходят, пытаясь нам втолковатьнечто, известное только им. Не скрипи, кровать,не слепи мне глаза, Венера, планета гневных,не шурши, мелкозубая мышка, в ночной норе.Хорошо монаху в горах подпевает евнух,хорошо просыпаться от холода на заре.Как говорил учитель, блажен обречённый голоду,и не скроется город, воздвигнутый на вершине холма.Где же моя вода, где мой хлеб, где голубое золотообморочных, запоздалых снов? Книга моя самазакрывается. Заблудиться, воскреснуть – долго ли.Вечерами на горное солнце смотреть легко.Слышишь, как беспризорный бронзовый колоколиздаёт единственный крик, разносящийся далеко-далеко?
«Как парашютные натянутые стропы…»
Как парашютные натянутые стропыгудят дороги западной Европы,а там – центральная: делянки, чаша с ядом,овраги, скрашенные диким виноградом,а там – восточная, арбуз с подгнившим низом…Одни винят татар, другие – коммунизм.
Давно ли тихий Франц – изгоем в сбритых пейсах —скитался в пиниях и кирхах европейских,где не с кем переспать и спирта выпить не с кем?Ему бежать бы к нам, толстым и достоевским,где кляча рыжая бежит в предсмертном мыле —вот расписался бы, покуда не убили…
«Алеет яблоко, бессменная змея…»
Алеет яблоко, бессменная змеяспешит, безрукая, на яловую землю.Что Дюрер мне? Что делать, если я
не знаю времени и смерти не приемлю?Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,не вдохновением, а перебором нажит
мой топкий опыт, скуден и нетвёрд.Где беглый снег, который ровно ляжетна улицы, ухмылки и углы?
Так грешники в аду, угрюмы и голы,отводят в сторону сегодняшнюю чашуво имя завтрашней, но льётся серый свет —
ни завтра нет, ни послезавтра нет,над ямою разносится воронийкрик, на корнях чернеет перегной,
и только детский лепет постороннийдоносится с поверхности земной.
«Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой…»
Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой,всякий ищет магии, вольтова ли дуга,колдун ли гаитянский, на заказ пронизывающий булавкойпомазанную козлиной кровью куклу врага.Вот уколет в сердце – любви не будет,а уколет в пах – не станет плотских утех.Кости врагу перебьют, разорят, засудят,первенца отберут в приют. Пропахжжёной кожей дом колдуна, средоточие тонких,как говорится, биополей, дух порчи, тёмной волнойтолкаясь, блуждает в невидимых перепонкахмироздания. Проснусь и подумаю: что со мной?Разве булавка в пальцах моих? Нет, игла стальная,нитка двойная, времени рваный край, бестолковый крой.За ночь снег за окном совершенно стаял. И что я знаюо разрывах в холсте и шелке? Кто-то стучит, и кричит: откройэто зима, должно быть, старуха в безвкусной короне царской.Обернись, говорю сквозь дверь, посмотри на печаль свою,где заезжий колдун босиком бредёт к реке январской,чтобы куклу исколотую бросить в лазурную полынью…
«Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость…»
Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость.Поезжай в Прованс, говорю, скорее.Съешь в Марселе густой ушицы из средиземноморской рыбы, с шафраном, с перцем,разливным вином её запиваяс несравненным привкусом ежевики.Отобедав, сядь на туристский катер,что тебя доставит в старинный замокИф, взгляни на нору в известняковойстенке, сквозь которую Монте-Кристолазил в гости к таинственному аббатугоревать, обучаться любви и мести.Разыщи крепостную башню, откуда графав полотняном мешке зашитом кидали в волны(грохотала буря, сверкали молнии),а потом отправься к руинам римским,над которыми венценосный Августдо сих пор простирает грозноруку мраморную, а потом не минуйгородка, где журчит такаяречка чистая, что глазам не веришь,лоб смочи хрустальною, горной влагой,вспоминая Петрарку, который тожеумывался ею на беспощадном солнце,причитая «Лаура моя, Лаура…»
«Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!..»
Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!По-старинному не выходит, а по-новому не дано:не отмыть чёрного кобеля, не вылечить глаукому.Утренние скворцы в предгорьях Памира поют хвалуптичьему богу осени – стервятнику? или орлу?или подобному им, короткоклювому и худому?
Телефонная связь хромает, даже тихого «что с тобой?»не спросить, задыхаясь. Свежевыпавший, голубойна горах рассиялся снег. Как, милая, дали махумы, как натерпелись, сколько бессильных слёзпролили. По аллее парка, рыча, беспризорный пёстащит в жёлтых зубах перепуганную черепаху.
Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя.Длинноволосая юная женщина, на песчаном дне ручьяспящая, несомненно, живая, в небелёном холщовомплатье. Я человек недобрый, тем более на заре,не люблю самопальной фантастики в духе прерафаэлитов,мистики не терплю, и ночами «чего ещё вам? —
повторяю нечистым духам, – оставьте мне, – говорю, —сны хотя бы». К медно-серому азиатскому ноябрюя добрел, наконец, в городок приземистый и сиротский,где запивает лепешку нищий выцветшим молоком.Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влекомтолько любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский,
отводя опустевший взгляд к перекрытому до весныперевалу. Обидней всего, что – ничьей виныили злого умысла. Кофейник шумит на плитке.Шелести под водой, трава, те же самые у тебя праваи слова, что у молчаливого большинства,те же самые невесомые, невидимые пожитки.
«…не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор…»
…не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор,киселя, и крови, и мёда, и молока.Закрываю глаза – а по речке плывёт топор,уж не тот ли самый, что снился Ивану К.?Уж не тот ли, что из петли Родиона Р.взмыл в высокий космос в краю родном,чей восход среди скрежетавших небесных сферизучал ночами каторжник-астроном?
Нет, по долгой орбите вокруг земливсе в чешуйках кремния, в гамма-лучах, в огнеаммиачном, ладные кораблизакружили гордо, на радость моей стране.Не роняй слезы, если злато ржавеет, естьдобрый пуд листового железа и чугуна.«Кто на свете главный? Челюсть? А может, честь?Ни на что не годна эта челядь, убога и голодна», —
сокрушается у костра молодой пророк,собираясь почтительно возвращать билет.Я его любил, дурака, я и сам продрогот безлюдной злости, которой названья нет,а и есть – что толку. Пусть звери – овчарка, барс,агнец, волк, – за твоей спиной, простуженный человек,знай глядят в огонь, где Творец, просияв, умолк.И несется в ночь перегруженный наш ковчег.
«В замочной скважине колеблющийся свет…»
В замочной скважине колеблющийся свет,блаженный муж терзает хлебный мякиш,и пахнет смертью, горькой и целебной.
Случайный сорванец глядит и, напрягая слух,пытается понять обрывки разговорамежду тринадцатью бродягами. Они
взволнованы, как будто ждут чего-тоневедомого. И, сказать по чести,немного смысла в их речах несвязных.
«Что скажешь нам, Фома?» – «Учитель, что есть страх?Ужель всех поразит секирой роковою?» —«Нет, вера и ответ есть дерево и прах,
Олива, облако, медведица, секвойя». —«Ты снова притчами?» Спиной к огнюсидят ученики, не улыбаясь. «Если
б ты твердо обещал, что, кровь твою вкусив,вслед за тобой мы тоже бы воскресли…» —«Я обещал». Встаёт другой, кряхтя,
и чашу жалкую вздымает. Млечныйсияет путь. Соскучившись, уйдёт дитяот кипарисовых дверей, от жизни вечной.
Пора – его заждались мать с отцом.Сад Гефсиманский пуст. Руины храма. Стольколет впереди. Совсем не страшно
глядеть в полуразрушенное небо.Собака лает. И бренчат доспехиполночных стражников, как медные монеты
в кармане нищего. Как в старые механе влить вина игристого, как водумечом не разрубить, так близится к концу
время упорное – кипя, меняя облик тленный —уже во всём подобное терновому венцуна голове дряхлеющей вселенной.
«Под свист метели колыбельной…»