Война страшна покаянием. Стеклодув - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суздальцев, подобно кудеснику, легчайшим ударом зрачков оторвал солдата от афганской степи, перенес в Москву, опустил на подземную многошумную платформу. Дал насладиться толпой, сверкающим вихрем состава, а когда унеслись голубые вагоны и погас в туннеле улетающий красный огонь, открыл ему мраморный блеск стены, зеленое каменное дерево, сидящих на ветках розовых птиц.
— А ты откуда? Чем занимался до армии? — спросил он кулинара Лепешкина.
— А я сапожник, из-под Горького, — простодушно ответил Лепешкин. — Обувь делаю, туфли, босоножки, ботинки. Ко мне все в поселке идут. Я фасон сам выдумываю. Иду по улице, а передо мной босоножки мои цокают. На танцы приду, а там мои туфельки танцуют. На снегу следы от моих сапожек всегда узнаю. Набоечку я одну придумал с узором, вот и девушек по следам нахожу!
Суздальцев и его ударом зрачков перенес в заснеженный городок, где сосульки, сугробы, ломкая корочка льда. Хрустят по голубому снежку красные тугие сапожки. Обернулось в улыбке девичье лицо. И такая русская благодать, такой на березах иней, что галка взлетела, и долго сыплется с ветки прохладная белая занавесь.
— А вы, близнецы? — он обратился к солдатам, чьи круглые одинаковые головы, настороженные совиные глаза смотрели на огонь, одновременно повернулись к Суздальцеву.
— Мы из-под Гомеля, скотники, — ответил один.
— Скотники мы, — заверил другой.
— За скотиной ходим, — первый, и, по-видимому, старший, родившийся на минуту раньше, задавал в разговоре тон. — На ферме с батей работаем.
— С батей на ферме, — подтвердил второй.
Суздальцев дарил им возможность побывать в родимом селе. Мычали на ферме коровы, окутывались паром. Вдоль рогов и загривков, вдоль слезных мерцающих глаз скотник катил тележку с кормами, и два его сына в одинаковых полушубках и шапках махали вилами, сыпали корм в кормушки.
— Ну, мужики, угощенье готово! Разбирай! — Лепешкин снял с огня кипящее масло. Пламя в банке полыхнуло выше, светлей. Пекарь раздавал жаркие пышки. Все брали, хрустели. Блестели зубы, зрачки. Шевелились губы. — Угощайтесь, товарищ подполковник!
Суздальцев принял дар, теплую ржаную лепешку, испеченную солдатом в афганской степи.
У него было странное чувство, что он это видел однажды. Горящие земляные лампады, военный табор в степи, яркие степные звезды. Предстоящее погружение в теснины азиатского города, где опасная чужая толпа, изразцовая зелень мечетей, нежные запахи роз. Он когда-то об этом писал, сидя за печкой в тесной избушке под колеблемой беличьей шкуркой, слыша сонные вздохи хозяйки. Лесной объездчик, возмечтав стать писателем, он оставил ради этой мечты привычную московскую жизнь, писал свой роман «Стеклодув», неумелый, наивный, похожий на длинную сказку. В нем мечтательный странник покинул родные пределы, оказался в волшебной стране, среди восточных мудрецов и поэтов, отважных купцов и жестоких разбойников. Страницы незаконченного, сожженного романа вдруг собрались из пепла. Превратились в живые лица, в молодые голоса, в запах ржаной лепешки, в озаренную корму боевой машины пехоты.
Солдаты разговаривали между собой, но и для него, видя в нем необычного слушателя, слегка робея его звезд на зеленых погонах, его немолодого лица, его странного среди них появления.
— Послезавтра пойдем в Герат. Будет жарко. Хоть бы танковый трал впереди пустили, а то, чует мое сердце, подорвусь, как в прошлый раз.
— Ладно тебе, водило. Нам на броне не слаще. Снайперы в каждом окне. Харитошу нашего прямо пулей под каску.
— Их, сук, из домов выкуривать, нахерачишься. Я в их дому был — уходит под землю на три этажа. Наверху люди живут, ниже скотину держат, еще ниже чуланы, харч, барахло. Не жилье, а дот. Зашел, а там женщина мертвая, и рука оторвана.
— Ты по кяризам полазь! Вон Рыжий говорил про метро. Вот оно где метро-то, туннели по пять километров. В одном месте дух в колодец нырнет, а за спиной у тебя вынырнет и гранату в корму. Один выход, лей соляру и поджигай из ракетницы. Они под землей испекутся.
— Интересно, мужики, как они водой управляют? Вроде ручеек небольшой, а все поле обежал, оросил. Иной раз кажется, что вода вверх по горе идет. Как они воду на гору пускают? Сухой арык переехал, а они, черти, воду пустили, арык размяк, как болото, ну и буксуешь. А они тебе в борт гранатой.
— Хуже нет входить в кишлаки. Эти дувалы ведут, кто куда, кружат, путают. Где вход, где выход? Один кончился, другой начинается. Чувствуешь, есть кто-то рядом, а не поймешь — свой, чужой. Нужно чутье. Закон кишлака.
— Это точно, война-кишлак. Захожу с ребятами в дом. Интересно посмотреть, как живут, как скотину держат. Кланяемся, здороваемся. Хозяева воды принесли. Вдруг, как захерачат из «базуки»! В борту дыра, Рустамчика ранило, полковника контузило. Что называется, посмотрели скотину.
— А вот интересно, когда под обстрел попадаешь, почему во рту кисло? Говорят, от страха медь во рту проступает. А взводный говорит: «Медь, не медь, а надо ее иметь». И ничего, пошел и пошел, и пошел.
— Если перед выходом на «боевые» боишься, лучше к взводному подойди и скажи: «Так и так, боюсь». Он тебя поймет, в расположении оставит. Ты свою смерть почувствовал и ее обманул. В другой раз за двоих повоюешь.
— В четвертой роте Микошин, который из Волгограда. Все в каптерке сидел, не берут на задание. «Товарищ лейтенант, возьмите!» Ну, взяли и в первом бою убили. Я видел, как обмывали Микошу. Может, и тебя так обмоют.
— Когда мы в кишлак-то ходили, как его там? Каджоль! Там еще сад гранатовый и сбоку гора. Взводный послал меня и Брагинца на гору, занять оборону. Я накануне из дома письмо получил, что собака у нас заболела. И такое предчувствие нехорошее. Не хочу первым на гору идти, пустил Брагу. А Брага пошел и подорвался. Не хорошо получилось, мина моя, а я ее другому отдал.
— А я везучий, второй год машину вожу, три раза подрывался, и хоть бы хер. Катки отрывает, днище мнет, а ноги целы. Только башка ночами болит.
— А я, мужики, только в полк поступил, нашел на земле патрон. Ну, думаю, ценность! Подобрал. Нашел второй, опять подобрал. А потом перестал подбирать, столько этих конфет насыпано.
— А я, мужики, признаюсь — пули слушаю. Если услышал, значит не твоя, мимо. Думаю, пусть они, соловушки, чаще свистят.
— Пуля не страшно. И мина не страшно. Страшно к ним в плен попасть. На кусочки порежут, как поросенка.
— Вон Морозов из второй роты у них побывал. Выбрался чудом. Прибежал, весь в земле. В бане мыли, льют на голову, а она не отмывается, как мел, белая. А это он поседел.
— Эх, мужики, послезавтра духи пойдут на прорыв. Чувствую, на нашу роту пойдут. Ух, и жарко будет!
Суздальцев слушал разговоры солдат, которые забыли о нем. Ему казалось, что время остановилось, как остановились в своем блеске высокие степные звезды, прекратили трепетать красные огоньки лампад, опустела хрупкая стеклянная перемычка, соединяющая прошлое с будущим, сквозь которую, словно песчинки в песочных часах, перетекало время. Время, увлекавшее его из пространства в пространство, из заботы в заботу, из боли в боль, вдруг прекратило свой бег. Натолкнувшись на невидимую преграду, стало копиться, увеличивало свой объем, собираясь в недвижную толщу, которая неизбежно прорвется. И тогда время хлынет в прорыв, унесет в вечность эти звезды, лица солдат, произносимые ими слова. Но все это вдруг остановилось, застыло между высокими разноцветными звездами и близкими огнями коптилок.
Повсюду, вблизи и поодаль, краснели светильники. Солдаты закрывали их своими телами, затмевали, опять открывали. Иные протягивали руки, словно грелись. Другие приближали лица, словно дули на пламя. Будто волхвовали, сберегали священный огонь. Множество маленьких жертвенников испятнали степь огоньками. И над каждым велись разговоры — то ли исповеди, то ли молитвы. Суздальцев, как и все, был огнепоклонник. Молча исповедовался и молился.
— Парни, что интересно, звезды здесь совсем другие, не как у нас. Их вроде больше, и они по-другому рассыпаны. У нас белые, как соль, а тут вон красненькая, вон зелененькая, вон синенькая.
— А месяц здесь лодочкой, плоско лежит. У нас топориком, а у них лодочкой.
— Интересно, все другое — дома, одежда, поля. Если бы был «фотик», я бы нащелкал. Домой альбом привез. Своим показал. Все-таки, на какой хрен мы к ним сунулись? Пусть бы сами между собой разбирались.
— Замполит беседу проводил. «Вы, — говорит, — должны соблюдать обычаи. Мечети не осквернять, кладбищ не трогать, на бабскую половину не заходить». А мы и не оскверняем, только из «бээмпешки» по кишлаку лупим.
— Не знаю, верно? Если на кладбище палка с зеленой тряпкой торчит, значит, кто-то убит и не отомщен. Смотри в оба, чтобы в спину не стрельнули.
— Кланяешься ты им, руку к сердце прижимаешь, один хер. Все одно пулю в спину пошлют.