Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, много людей были против, и среди них истинный гений — Никола Тесла. Правда, он после каждого рукопожатия мыл руки, боялся круглых предметов и, по собственному признанию, состоял в романтических отношениях с голубем. Тогда я немного успокоился.
— А в чем его гениальность?
— Принцип электрических машин и генераторов — основа нынешней цивилизации. Он открыл вращающееся магнитное поле.
— Расскажи еще о Кюри. Руки не устали?
— Нет. Она очень смелая. Мы катались на лодке по Женевскому озеру, были далеко от берега, когда я сказал: «А что, если лодка вдруг опрокинется? Я ведь не умею плавать». «Я тоже», — спокойно ответила она. С ней было хорошо ходить в горы, интересно и необременительно.
— Но ты же говорил, что у нее душа селедки.
— Разве? Наверное, вспомнил какую-нибудь ерунду.
— Не ответила на твои ухаживания?
— Возможно. Впрочем, она была довольно уродлива, и две Нобелевские премии не компенсировали этого.
— Значит, метафизика ни при чем?
— Хотя… вспомнил! На конференции в Брюсселе в девятьсот одиннадцатом все только и говорили о ее романе с Полем Ланжевеном.
— У тебя со многими были романы.
— Я хотел любить. Без любви жизнь бессмысленна. Это было до тебя и совсем другое, чем у нас с тобой.
— Рукава сделать пошире?
— Как хочешь. Вот смешная история с женщинами. Однажды в Берлине на мою лекцию пришла сильно накрашенная проститутка. Я насвистывал свою песенку про Теорию, а она бросала на меня одобрительные и ободрительные взгляды. Она была довольно хороша собой, и, скажу честно, я с трудом удержался, чтобы после лекции не пойти за ней… С тобой я могу говорить обо всем. Если бы ты знала, какое счастье иметь такую возможность.
Она встала, сняла с его рук моток шерсти, тихонько провела ладонями по его лицу сверху вниз. Мусульманский жест, который он любил. Говорил, что снимает напряжение и усталость.
— Пойду погляжу на Марту.
— Подожди. — Он взял ее руку и притянул к губам. — Когда-то Ратенау сказал мне, что Палестина — это всего лишь множество песка. Так вот: жизнь — это всего лишь множество ошибок.
Она молчала, глядя в его блестящие, как антрацит, глаза. Потом спросила:
— Ратенау убили антисемиты? Да? Тебя тоже могли убить.
— В двадцать четвертом вряд ли. Они просто устроили мне обструкцию на моей лекции.
— Какая гадость!
— Но смешная. Я им аплодировал.
— Я все-таки пойду навещу Марту.
Эстер и Мадо сидели на террасе с таким убитым видом, что она испугалась. У Мадо нос повис еще больше, а высокие скулы хорошенькой Эстер выделялись в свете керосиновой лампы, как два яблочка.
— Что сказал доктор?
— Его нет дома, уехал к другому больному, а у нее была рвота.
— Вы не заметили, аптека в поселке открыта?
— Воскресенье, час поздний, вряд ли, — протяжно сказала Мадо.
— Можно позвонить, он откроет.
— Это неловко. — Из-под глянцево-черной косой пряди остро смотрел сорочий глаз Эстер.
«А за что вам деньги платят? Еще и за то, чтобы вы делали то, что неловко».
Вот что следовало бы ей сказать, но это было невозможно и несправедливо. Вот уже почти двадцать лет Эстер, презрев соблазны личной и семейной жизни, служила Генриху.
— Я все-таки съезжу, — сказала медовым голосом. — А пока, может, согреть воду? Марте сейчас полезно подержать ноги в горячей воде.
Недаром на одной из последних фотографий он показывает язык. Он готовил сюрприз. Оставил Эстер больше, чем сыновьям, больше, чем приемной дочери — Мадо. Почти все: двадцать тысяч долларов, книги, вещи и бесценный архив. Глэдис рассказывала: все были в шоке, а Эстер даже не смущена. Неужели меж ними что-то было? А почему нет? Эстер была красивой: стройная мальчиковая фигура, иссиня-черные густые волосы, бархатные глаза. Конечно, было. Но какая же тогда у нее выдержка! С ней всегда ровно-прохладна. Он и Глэдис, и Кони завещал какую-то мелочь, никого не забыл. А вот ей — ничего. Почему странно? При прощании он снял часы и надел ей на руку. Вот теперь она понимает, что это означало: «Наше время кончилось». Теперь… Значит, раньше была слепа, не видела, что он замечает и понимает все. Об остальном догадывается.
Он, плакавший, как ребенок, и моливший случайного прохожего вытащить его, когда упал в дождевой сток, он, смотревший жадно на сладости и съевший один раз в задумчивости четыре килограмма клубники, он, радовавшийся любому ее подарку, даже карандашу, он был в сто раз мудрее и прозорливее ее.
Глэдис сказала вскользь, что после ее отъезда у Эстер были неприятные времена: ее много раз вызывало Федеральное бюро, «меня тоже, но только один раз, спрашивали, не обращалась ли ты ко мне с какими-нибудь необычными просьбами, я ответила — нет». Тогда промолчала, улыбнулась рассеянно, как всегда в сложные моменты.
А вот теперь вспомнилось, и стало понятно, почему все завещано Эстер: да потому, что ничего наверняка не сказала, ничего из того, что знала, о чем могла догадываться, да и просто понять своим быстрым умом, своими «влажными» мозгами.
Вот кто в результате оказался самой мужественной, самой хитрой, самой верной — Эстер. А не она, перетрусившая до спазмов в горле. А ведь казалась себе такой хитрой, такой проницательной, такой ловкой, такой… Нет, подлой не была. И любовь была настоящей, а то, что приходилось делать, так ведь это для победы над фашизмом.
Луиза объяснила, что Германия и Америка готовят страшное оружие, и только если Советский Союз будет обладать им тоже, мир не постигнет катастрофа. Но Америка смотрит вперед, думает о будущем господстве над миром и не хочет делиться секретами производства нового оружия.
Россия воевала, погибали миллионы людей, хроника показывала страшные дымящиеся руины городов и сел, а здесь в январе ели клубнику, Нью-Йорк сиял огнями, в ресторанах подавали лобстеров и огромные бифштексы, в Метрополитен звучала чудная музыка, а на Бродвее шел мюзикл «Гуд-бай, Америка!»
Генрих тоже… На осторожный вопрос после приезда всемогущего Бобби, живущего в пустыне, ответил: «Наверное, паритет был бы предпочтительней. Посмотрим, что покажет время…»
В поселке было тихо. Курортный сезон заканчивался. Лишь в освещенном неоновым светом кафе-мороженое подростки ели «Банана-сплит». Она спросила у продавца с белым от неона лицом, как позвонить аптекарю.
Она знала, что, стоит произнести имя Генриха, и сразу, как по волшебству, по заветному «Сезам», откроются и сердца, и двери. Она сказала, что его сестре плохо, и продавец тотчас взволнованно произнес:
— Мы сейчас позвоним моей жене. Она работает старшей медсестрой в госпитале на военной базе в Плятцбурге.
Коренастая, невзрачная, в мелкой шестимесячной завивке, в скромном, почти бедном платьице (наверняка баптистка), жена продавца, как все медсестры Америки, была немногословной и важной.
Обихаживая Марту, делая уколы, ставя пиявки, она дежурным ласковым голосом повторяла: «Хорошая девочка!», и когда вошел Генрих, Марта сказала: «Это мой брат. Хороший мальчик».
— Марджори Олдхэм, — медсестра протянула руку.
Он поздоровался так тепло и сердечно, как принимал и друзей — знаменитых физиков, и выдающихся общественных деятелей, и светил политики. Нет, пожалуй, последних приветствовал сдержанней.
И дело было не только в том, что миссис Олдхэм в свой выходной приехала к его сестре, — просто его лучшим другом в Кингстоне был заправщик на бензоколонке, хромой Гордон.
Однажды он передал Гордону через двух разнаряженных и надушенных голубых — владельцев самого престижного издательства — сигнальный экземпляр дополненного издания Теории.
Издатели были шокированы: из трех экземпляров один, с дарственной надписью, был послан на заправку, что находилась на выезде из города по дороге в Нью-Йорк.
Франты умело скрыли свое замешательство, а вот история с дарителем табака обернулась просто кошмаром.
На шестидесятилетие Генрих получил огромное количество подарков от самых знаменитых людей мира. Среди них были яхта, бесценные трубки, много чего, но первым он решил поблагодарить работягу из Северной Каролины, который прислал кисет с махоркой, выращенной на своем поле. Он просто измучил Эстер, требуя, чтобы она среди груды адресов и телеграмм срочно нашла адрес в Северной Каролине.
Он любил людей простых, незатейливых, с ними был весел и даже болтлив, но однажды она слышала, как Элеонора после какого-то визита упрекала его за то, что он не умеет себя вести с важными людьми, молчит, как бука.
— Не надо меня воспитывать! — огрызнулся он. — Ты перепутала — это мой сын нуждается в опеке, вот и помоги Мареве, пошли денег, а меня опекать не нужно.