Я - писатель незаконный (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна) - Мина Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Да... да... а вы в нашем городе по делам?" - неожиданный интерес к моей персоне. "Нет, я проездом, был в Белоруссии." - "Володя ездил на похороны своей мамы", - сочувственно поясняет Мина (так зовут мою приятельницу). "В Белоруссии? И как там?" - "Трудно, но основные продукты есть: рыба, мясо..." - "Свининка?" - "И свинина есть." - "Ох, на это они мастера! Умеют в Белорусcии со свининой работать: буженинку там, шейку...", - расплывается в мечтательной улыбке. Сконфуженная Мина снова пытается что-то сказать о моем горе, но я предпочитаю сменить тему...
Смотрю на Мину не с сожалением, а с восхищением - вот уже несколько лет она со своей семьей самоотверженно опекает этого совершенно одинокого, капризного человека. Вспоминаю рассказы, как ее муж ездил к классику вечерами после работы - закапывать капли в глаза его больному коту... И еще думаю о его книгах, и о том, что среди пишущих он один из немногих, кто посвящен в тайну искусства.
Мина переводит разговор на Пушкина, она уже давно дружит с классиком, посвящена в его планы и знает, что эта тема его волнует. Он признается, что действительно хотел бы написать о поэте, что все, что он читал - не то или не совсем то. Пытаюсь расспросить подробнее, привожу в пример Тынянова, который - единственный - справился с этой темой в художественном жанре, но спровоцировать полемику ни с Тыняновым, ни с другими не удается: хозяин, которого, кажется, эта тема задевает глубоко, не спешит откровенничать со случайным гостем - это тебе не про "сук" судачить. И все же что-то прорывается: он говорит, что хочет писать (не о Пушкине, а вообще) без оглядки на любые ограничения - будь то авторитеты или нормы приличия языка, "хочется высказать все, что накипело и так, как я хочу".
"А вы такую Ларису Щ. в Мюнхене знаете?" - снова вопрос ко мне. "Мы с ней даже дружны." - "Что-то давно она не пишет, обиделась, может быть... Надо бы ей что-нибудь послать. А что? У меня же и книг-то нет. Не издают!" Через несколько минут слышу из другой комнаты: "Ну совсем ничего нет, эта у нее есть, эту я ей не пошлю..."...
Классик возвращается с пустыми руками, что-то бормочет, перемещается в кухню напротив нас. Он хорошо виден мне в открытую дверь, остановившийся перед подвешенной связкой могучих красных луковиц. "Луковицу же не пошлешь..." - ухмыляется он. "Если бы украинскую, - пытаюсь иронизировать, то можно бы смело, Лариса ведь киевлянка и была бы просто счастлива. А то разве тут лук?!". - "Да какой тут лук! А эта крымская! Самая что ни на есть крымская! - классик просто в лице изменился. - Правда возьмете? Я тогда записочку быстро напишу". И снова из другой комнаты: "А слово интеллигенция с одним "л"? Что-то я запутался, а словарь не найду..."
Вот, думаю, не зря они так активно переписываются*: литература литературой, но непревзойденная украинская снедь тоже ни хухры-мухры себе... И понять это могут только истинно вкусившие. И Гоголю, без сомнений, было бы о чем с ними поговорить, кроме литературы. А какой-нибудь заштатный питерский интеллигентик, хоть и восхищаться начнет, а все равно своим не станет - в этом братстве поверхностность не пройдет, это вам не Пенклуб.
______________
* И в самом деле, узнав, что Лариса Щиголь (Лариса Щ.) отправляется в Киев, Горенштейн в одном и писем желает ей всего самого вкусного: "...Кушайте пироги с маком. Или вареники. На то и Киев, чтобы кушать вареники. Или сало с Бессарабки".
В общем, завернул эту луковицу в тряпочку и везу в поезде как чужую, доверенную мне святыню. Но Ларису этот внелитературный жест классика насторожил: "И на кой черт она мне сдалась? Ну и что, что крымская? Да я сама скоро в Киев поеду". Потом, немного подумав (разговор был уже в Мюнхене по телефону): "Нет, пожалуй, везите, я на нее хоть посмотрю, когда еще до Киева-то доберусь... да и классика поблагодарить надо, написать, какая она замечательная. А потом, если хотите, можете ее домой забрать. Хоть настоящего луку попробуете".
Мы съели эту луковицу с моим другом Кириллом, поминая мою маму на девятый день ее смерти. С незатейливой закуской из ближайшего Пенни-маркта она хорошо пошла под прихваченную мной белорусскую водку.
P.S. Спустя года два, незадолго перед смертью классика, я перечитал несколько его произведений, в том числе и его гениальный роман*, и снова и снова удивился этой вещи, которая опрокидывает наши краеугольные представления о разделении добра и зла, заменяя их каким-то новым замесом, у которого даже не знаю откуда ноги растут, но которому веришь без оглядки. А мимолетное личное знакомство внесло еще и новое удивление - как этому внешне простоватому, затравленному, обиженному на весь мир и капризному человеку удалось внять и "неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье"...
______________
* Шубин здесь имеет ввиду роман "Псалом".
***
Рассказ Шубина нуждается в моем комментарии. Дело в том, что Шубин работал когда-то ответственным секретарем журнала "Искусство Ленинграда", в котором однажды был помещен оскорбительно карикатурный портрет Горенштейна. Тогда в номере была опубликована его статья "Розовый дым над "классовым" пейзажем (к истории загрязнения культурной среды России). К оформлению этого номера Шубин никакого отношения не имел. Виноват был ответственный за дизайн В.Г. Перц, также и мой бывший коллега.
Передо мной лежит восьмой номер журнала "Искусство Ленинграда" за 1991 год, раскрытый на той самой злополучной странице. Слева - явно нарочно искаженный художником-оформителем - в "Искусстве Ленинграда" недостатка в "талантах" не было - портрет. Лицо сатира, в морщинах, с ввалившимся беззубым смеющимся ртом и подпись: "Фридрих Горенштейн". Горенштейн всегда помнил об этом портрете и не раз спрашивал меня: "А зачем они это сделали?". Устроители этого "мероприятия", как водится, не читали его романов. Трехтомник Горенштейна вышел в свет год спустя, после чего, впрочем, русское общество не предложило писателю ни понимания, ни признания. Я это к тому, что существует признание общества и без понимания. Разумеется, во время встречи с Шубиным он тот портрет "держал в уме", и никакое мое заступничество - рассказ о "Поэтах пушкинского Петербурга", книге, которую Бродский всегда носил с собой в кармане, поскольку "без нее никак нельзя, она необходима" - не смогло снять напряжения. Шубин подарил тогда Горенштейну эту книгу с дарственной.
***
Роман Горенштейна "Попутчики" (1995) был издан на русском языке в Лозанне крошечным тиражем, мало кто его читал. Пользуюсь случаем, чтобы процитировать "гимн" украинскому салу, который непостижимым образом соответствует рассказу Шубина с его крымским, украинским и прочим луком:
"Я убежден в том, что украинское сало - лучшее в мире. Это одна их тех немногих истин, в которых я твердо убежден. Сама Гуменючка, насколько я помню, родом из Винницы и потому она владеет высшим секретом салосоления. Ибо, если украинское сало лучшее в мире, то винницкое - лучшее среди украинского, а Тульчинский район, откуда Гуменючка, лучший по салосолению на Винничине. Если когда-нибудь состоится международный конгресс по солению сала, а такой конгресс был бы гораздо полезней глупой и подлой болтовни нынешних многочисленных международных конгрессов, если б такой конгресс в поумневшем мире состоялся, то его следовало бы проводить не в Париже, а в Тульчине, Винницкой области. И конечно же делегатом от демократической Украины на этом конгрессе должна была быть Гуменючка. Я ее помню, лицо с красными щечками, доброе и туповатое, а руки умные. Попробуйте сала, созданного этими руками и вам в хмельном приступе благодарности захочется эти сухие руки старой украинки поцеловать, как хочется иногда поцеловать руки Толстого или Гоголя, читая наиболее удачные страницы, ими созданные. Писатель ведь пишет двумя руками, гусиное перо или самописка конечно в одной, но обе одинаково напряжены, как у старой Гуменючки при ее великом салосолении".
12. Город мечты и обмана
Горенштейн с интересом относился к моим творческим изысканиям в области "гения места" - Genius loсi*. Любой ландшафт обладает особой стихией, собственной духовностью. Что же касается города, в котором жили и творили поэты, то даже, если он исчезнет, останется духовная субстанция, и теплый светлый ветер будет шелестеть стихами. Трудно увидеть в современности былое, понять язык города и вступить с ним в беседу. Провидение хранит приметы духовной культуры - архитектурные сооружения, памятники, и они, эти городские знаки давно ушедших времен, словно сотканные стихийным воспоминанием, связывают нас с нашим бытием.
______________
* Речь идет о моей книге "Музы города".
Мы часто беседовали с писателем о топографии романа "Преступление и наказание", об образе Петербурга в творчестве Пушкина, Достоевского, Блока, Ахматовой и других. Наконец, о роли топографии Киева и Москвы в романе "Место". Например, я заметила, что герой романа Гоша Цвибышев накануне своих "наполеоновских" грандиозных начинаний рассматривает южный город с высокой точки, чувствуя себя как бы вознесшимся над суетой городской жизни точно так же, как в романе "Война и мир" Наполеон пытался охватить взглядом панораму Москвы, стоя на Поклонной горе.