Оливия Киттеридж - Элизабет Страут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только, пожалуйста, заткнитесь.
Оливия сидит в машине в дальнем конце больничной парковки, откуда ей видна синяя дверь «Скорой помощи», но здесь нет тени, и солнце печет сквозь ветровое стекло так, что, хотя все окна открыты, ей слишком жарко. Разумеется, недостаток тени весь год не составлял проблемы. Зимой она приезжала и сидела в машине, не выключая двигателя. Никогда не задерживалась надолго. Лишь настолько, чтобы поглядеть на эту дверь, вспомнить чистый, ярко освещенный зал, просторный туалет с блестящим хромированным поручнем вдоль одной из стен — поручнем, за который, вполне возможно, как раз сейчас хватается какая-нибудь нетвердо держащаяся на ногах старушка, чтобы подняться со стульчака; на этот поручень Оливия смотрела не отрывая глаз, когда все они сидели, вытянув на полу ноги, с руками, связанными за спиной. В больницах жизнь все время меняет свой курс. В какой-то газете сообщалось, что медсестра не вернулась туда на работу. Однако, возможно, сейчас она уже вернулась. Про доктора Оливия ничего не знает.
Парнишка все время вставал и снова садился на крышку унитаза. Когда садился, сразу наклонялся вперед, в одной руке револьвер, другая — кулаком у самого рта, грызет кончики пальцев, выгрызает там все до чертиков. Сирены звучали не очень долго. Тогда она так подумала, но вполне вероятно, что их было слышно довольно долгое время. Это один фармацевт смог просигнализировать уборщику, чтобы тот вызвал полицию, спецподразделение с переговорщиком, — договариваться со Свинячьей Мордой, но никто из них тогда про это не знал. Телефон все время звонил: замолкнет и опять звонит. Сестра закинула назад голову, закрыла глаза.
Слишком короткая ленточка синтетического пояска у Оливии вдруг развязалась. Воспоминание об этом походит на густой, толстый шлепок краски. Поясок где-то во время всего происходящего развязался, и бумажный халат оказался раскрыт. Оливия попыталась скрестить ноги, положив одну на другую, но от этого халат только еще шире раскрылся, и ей стал виден собственный толстый живот со всеми его складками и бедра, белые, как животы двух больших рыбин.
— Ну в самом деле! — произнес Генри. — Неужели вы не можете найти хоть что-то, чтобы укрыть мою жену? Она же вся раскрылась!
— Молчи, Генри, — сказала Оливия.
Медсестра открыла глаза и воззрилась на Оливию, да и доктор, конечно же, повернул голову, чтобы на нее взглянуть. Теперь они все смотрели на нее.
— О господи, Генри.
Парень еще сильнее наклонился вперед.
— Слышь, — тихо сказал он Генри. — Тебе надо помолчать, не то кто-то тебе башку снесет. Грёбаную твою башку, — добавил он.
Он выпрямился на своем сиденье. А когда обвел глазами помещение, его взгляд упал на Оливию, и он произнес:
— Ох ты господи, дама! — На лице его появилось выражение истинного смятения.
— А что я-то могу сделать? — воскликнула Оливия с возмущением.
Ох, как она была возмущена, и если раньше у нее зубы выбивали дробь, сейчас она ощущала, как пот ручейками стекает по ее лицу: казалось, она вся превратилась в один намокший, возмущенный бурдюк, полный страха. Во рту у нее появился вкус соли, и она не могла понять, слезы это или ручейки пота.
— Ну ладно, слушайте.
Мальчик сделал глубокий короткий вдох. Он поднялся на ноги, подошел к Оливии и, положив револьвер на кафельный пол, присел перед ней на корточки.
— Только кто из вас шевельнись — убью. — Он оглядел всех сидящих в туалете. — Дайте мне пару грёбаных секунд, и все.
Потом он решительно потянул ее бумажный голубой халат за края и завязал белый синтетический поясок узлом прямо у нее на животе. Его обритая голова с крохотными бликами едва отросшей оранжевой щетины была совсем рядом с ней. Верхняя часть лба у него все еще краснела там, где маска раздражила кожу.
— Ну вот, — сказал он. Забрал револьвер, пошел и снова уселся на крышку унитаза.
Вот тот момент — тот самый, когда мальчик сел на место, а ей так хотелось, чтобы он взглянул на нее, — он остался ярчайшим пятном краски на внутренней стороне ее мозга. Как сильно ей хотелось, чтобы мальчик взглянул на нее в тот момент, а он так и не взглянул.
Сейчас, в машине, Оливия включает двигатель и выезжает со стоянки. Проезжает мимо аптеки, мимо булочной, где продаются пончики, мимо магазина дамского платья, который стоит там с незапамятных времен, потом — через мост. Дальше впереди, если бы она поехала в ту сторону, находится кладбище, где похоронен ее отец. На прошлой неделе она отнесла туда сирень — положить на могилу, хотя вообще-то она не из тех, кто специально ходит туда, чтобы могилы украшать. Паулина — она подальше, в Портленде, и в этом году Оливия впервые не поехала с Генри в День поминовения,[30] чтобы посадить кустики герани в изголовье могилы Паулины.
А тогда раздался громкий стук в дверь туалета, запертую изнутри мальчиком (точно так, как сама Оливия еще раньше ее запирала), и торопливый оклик: «Давай, давай, открывай! Это я». И она увидела… Генри не мог этого видеть из-за того, что в другом месте сидел, а она увидела: когда мальчик открыл дверь, в которую стучали… этот ужасный человек с ружьем — Свинячья Морда — изо всей силы его ударил, треснул прямо в лицо, и заорал: «Ты снял маску! Ты, тупоголовый ублюдок, дерьмо собачье!» И тут у нее сразу же опять отяжелели ноги и руки, отяжелели мышцы глаз, отяжелел и сгустился воздух в туалете, все стало густым и тяжелым, медленно нарастало тяжелое чувство нереальности всего вокруг. Потому что теперь все они умрут. Им-то уже казалось, что нет, но теперь они снова поняли, что умрут. Это было ясно по паническому тону Свинячьей Морды.
Сестра принялась читать «Радуйся, Мария», быстро и громко, и, насколько Оливия могла припомнить, уже после того, как сестра произнесла в …надцатый раз «благословен плод чрева твоего», она резко оборвала сестру: «Господи, да замолчите вы, наконец, уши вянут от этой вашей чуши». А Генри сказал: «Оливия, прекрати». Вот так — встал на сторону медсестры.
Оливия, остановившись на красный свет, тянется вниз за мешком с покупками из магазина тканей, чтобы водрузить его обратно на сиденье рядом с собой; она до сих пор не может этого понять. Просто не понимает этого. Сколько бы раз она ни прокручивала это у себя в голове, она никак не могла понять, почему Генри вот так принял сторону медсестры. Если только не потому, что сестра не бранилась (Оливия могла бы поспорить, что сестра знает и употребляет бранные слова), а Генри, со связанными, как у цыпленка для гриля, крылышками, и всего за несколько мгновений до расстрела, злится на Оливию за то, что она бранится. Или — что чуть раньше, когда старалась спасти ему жизнь, принизила Паулину.
Что ж, тогда она кое-что высказала про его мамашу. После того как Свинячья Морда наорал на мальчика, а потом снова исчез и все они уже знали — он вернется, чтобы их расстрелять, в эту смутную, тяжелую, ужасную часть ночи, когда Генри сказал: «Оливия, прекрати!» — вот тогда она, Оливия, и сказала кое-что про его мамашу.
Она сказала:
— Ты же сам терпеть не можешь этих католиков с их «Радуйся Мариями»! Тебя твоя мамочка этому обучила! Паулина была единственной истинной христианкой во всем мире — с точки зрения Паулины. Да еще ее чудный сынок, Генри. Вы двое были единственными добрыми христианами во всем этом чертовом мире!
Вот что она тогда сказала. Она сказала:
— А ты знаешь, что твоя мать говорила людям, когда умер мой отец? Она им говорила, что это грех! Как тебе такое? Похоже на христианское милосердие, а? Я тебя спрашиваю!
Тут вмешался доктор:
— Перестаньте сейчас же! Давайте перестанем! — но внутри у Оливии будто бы включился двигатель, и мотор все набирал и набирал обороты: как можно было такое остановить?
Она произнесла слово «еврейка». Она плакала, все в голове перемешалось, и она сказала:
— Тебе никогда не приходило в голову, что Кристофер из-за этого уехал? Потому что он женился на еврейке и понимал — отец его осуждает. Ты хоть раз подумал об этом, Генри?
В помещении вдруг воцарилась тишина, мальчик сидел на крышке унитаза, пряча разбитое лицо в сгибе руки. И в этой тишине Генри тихо сказал:
— Ты обвиняешь меня в отвратительных вещах, Оливия, и сама знаешь, что это неправда. Он уехал потому, что со дня смерти твоего отца ты завладела жизнью нашего сына. Ты не оставила ему свободного пространства. Он не мог бы в одно и то же время оставаться в браке и в нашем городе.
— Заткнись, — сказала Оливия. — Заткнись, заткнись.
Мальчик встал со своего места, подняв револьвер, и произнес:
— Господи Иисусе, вбогадушумать! Ох, старик, так тебя перетак!
А Генри пробормотал: «Ох нет!» — и Оливия увидела, что он обмочился: темное пятно разрасталось у его колен и ползло вниз по брючине. Доктор уговаривал: «Давайте попробуем успокоиться. Попробуем помолчать».