Ратник - Федор Крюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот — все, конец. Завтра уже этого не будет. И никогда уже больше не повторится это в жизни, никогда… даже если уцелеет он и вернется домой. Другое уж будет. То, что было, — тому конец!..
— По воле судьбы слагается жизнь человека, Паша, — сказал он грустно.
Паша вздохнула и ничего не ответила.
В золотистой мгле, где тонула линия белостенных хаток, играла гармоника — не Семена Данилыча, а чужая, другой компании, тоже — верно — рекрутской. Доносилась песня — голоса усталые, ожесточенные. В однообразном мотиве частушки, звонко разливавшейся в чутком ночном воздухе, звучала угарная удаль и едкая сладость отчаяния.
Подошли ближе. Две толпы слились, присматриваясь и угадывая, оказалась компания Никитки Резвилова, пастушка-овчара, тоже ратника. В обычное время круг ратника Костика Еремина и компания ратника Никитки Резвилова были хоть и знакомые друг другу, но разные миры: в одном были барышни, в другом — девки, Костик водил пpиятельство с учителями, семинарами, купеческими сынами, у Никитки были друзья попроще, почерней — пастухи, плотники, ковали, землеробы. А теперь обе компании сошлись, как равные, пошли вместе и вместе стали петь под две гармошки — и барышни, и девки, и плотник Филька, и учитель Горохов:
Какова, братцы, неволя —Служба царская…
И всем было грустно и хорошо — идти вместе, петь, изливать смутную тоску последнего размаха, тоску разлуки и любви к родному углу, от которого отрывались вчера одни, нынче другие, — завтра оторвутся третьи…
* * *С утра пораньше вымыли полы, проветрили комнаты, но винный запах так и остался в них.
Проводить собрались поп Стефан с попадьей, атаман, дьячок Мартыныч, вся родня, соседи, — много народу. Не все даже нашли место в доме, — кто попроще, бабы с ребятишками, остались во дворе, на крыльце. Опять Андреевна суетилась и хлопотала, чтобы все было хорошо, чтобы не осудили за скудость угощения, за сухость приема. Просила к чаю. Отец Стефан, никогда не отказывавшийся от трапезы, сел. Сел еще старик Грач, сосед, не раз воровавший доски у Ильича. Пили и толковали о молотьбе.
В горнице на столе опять появился графин с вином. Костик налил разнокалиберные стаканчики и рюмки, пригласил гостей погладить путь-дороженьку. Отец Стефан завернул рукава у рясы, осенил благословением налитые сосуды и выбрал себе толстенький граненый стаканчик. За ним взяли по рюмке атаман, старый дьячок и Липат Липатыч, после вчерашнего немножко удрученный и охрипший. Дяде Кирику достался зеленый бокал на длинной ножке. Он окинул его критическим взглядом и пошутил:
— Вот какого журавля нажили…
Фрол Ильич сказал грустно:
— Это я пару купил таких — возили тут посуду — Костю собирался женить… Ан вот для какого случая потребовались.
Кирик мигнул смоляно-черной, широкой бородой и вздохнул. В прежнее время он не утерпел бы, сказал бы какую-нибудь острую прибаутку, — несравненный мастер он был на них, — маска веселого комика так и застыла в тонких чертах его лица вместе с немою грустью в глазах. Теперь он сказал, обернувшись к Костику:
— Ну, племяш… родной мой! дай тебе, Господи, живым-здоровым домой вернуться… Не сделай, как наш Алехарка с нами поступил: пошел да в первом бою и лег… под Львовом….
Тетка Аксинья Ильинична, мать убитого весной Алеши, сидевшая на сундуке, охнула и залилась, надрывно, истерически икая. Кирик оглянулся на нее и спокойно сказал засуетившимся около нее женщинам:
— Вы ее на ветерок…. ее теперь не скоро уговоришь…
— А здоровья-то уж нет, — продолжал он, оборачиваясь к отцу Стефану, поправлявшему десницей свою пышную темно-серую гриву: — вот Сережку возьмут — останусь с малыми… И работы какие пошли? Полдня работаешь, а с полдня дождь — лежи… а харчиться надо…
Костик стоял перед ним и слушал смущенно, чувствуя cтеснениe и неловкость от общего внимания.
— Да… милый мой Алехарушка — лег в чужой земле… — грустно заключил дядя Кирик и выпил…
Вошел бреденщик, немножко помятый, с запухшими глазами, в которых застыла тень удрученной серьезности. Сказал:
— Ну, подводы готовы… коль того, так и трогаться в путь…
В горнице стало сразу тесно, не всем хватило места присесть перед дорогой. Сели. Потом, вслед за отцом Стефаном, встали и долго крестились на иконы и кланялись в землю. Шелест безмолвного движения нарушался изредка вырывавшимся горьким вздохом-стоном да коротким, молящим шепотом. Потом отец Стефан обернулся и откашлялся. Был он иepeй-простец, из мужиков, высоких наук не постигал, прошел какую-то миссионерскую школу. Но к красноречию питал большое пристрастие, хотя полет мысли всегда шел у него своевольными зигзагами, беспорядочно и беззаботно.
— Вот, любезный Константин Фролович, — начал он торжественно: — жил ты доселе среди нас грешных, был ты примерным сыном церкви, посещал храм Божий, исполнял, так сказать, заповеди Господни, почитал отцов духовных, и родителей по плоти. И вот ныне мы пришли сюда, в сей, так сказать, дом. Для чего мы пришли сюда? — для того, чтобы проводить тебя с молитвой на кровавый бранный пир… за веру, царя и отечество…
Отец Стефан выкрикнул последние слова и сделал паузу. Кто-то всхлипнул в женской группе, в дверях.
— Когда страна наша проливает, так сказать, кровь отцов, детей и братьев наших, — продолжал отец Стефан, высыпая из сокровищницы своей заученные выражения, — когда наше православное отечество кипит, так сказать, в кровях, ибо безбожный враг лезет и лезет свиньей, так сказать…
Боясь запутаться в сетях собственного многословия, он опять остановился и строго поглядел на Мишу Горохова, громко сморкавшегося над ухом у Липата Липатыча.
— Но деваться некуда от сего великаго смута вражескаго — надо служить! — убедительно воскликнул отец Стефан, — и опять всхлипнули в дверях, где толпой стояли бабы. — Если кому суждено в битве пасть, счастлив воин, герой великодушный, вечный стих храброму, райский венец и почесть в загробной жизни!.. А другой если кто в битве без приказа отступает хоть на шаг, тот не сын нашего отечества, а нарушитель присяги и… сигналов.
Потерял нить отец Стефан и стал кашлять. Словно помелом кто вымел из головы прекрасные выражения, приберегаемые к концу. Махнул рукой и, чтобы не колесить по сторонам, заключил по-простецки:
— Ну, сердечный мой Костя, служи-старайся, а мы тут будем просить Бога и Царицу Небесную, чтобы хранила тебя от вражеских пуль, гранат, шрапнелей и фугасов… Подумал и добавил:
— Фугасы-то дюже вонючая вещь, говорят… И затем облобызал ратника и сунул ему в руку два пятиалтынных, — узаконенная обычаем дань воину на нуждишку.
Фрол Ильич, обнимая сына, по-детски заголосил тонким, горестным голосом:
— Ну, Костюшка, милый мой… ждал-ждал да таки дождался… их-хи-хи-хи-хи…
В эхом детски-заливистом, неудержимом, безутешном плаче седого человека было что-то до конца трогательное, потрясающее горечью бессильного отчаяния. Костик, обняв отца, отца, держал в руках его голову и целовал, как маленького, как бы утешая. Отец Стефан, смахивая слезу, крякал и говорил:
— Ну, все Господь… на Него же уповахом и не постыдимся вовек… чего там!..
Но Фрол Ильич не мог взять себя в руки и успокоиться. Утираясь и оправдываясь, он говорил плачущим голосом:
— Ведь, кабы на действительную службу — я бы и слова не сказал… на действительную… А то ведь беда-то какая!.. Все это время — с самой весны, — как первый спень[6] сосну, только и есть сну… А потом и глаз не сомкнешь всю ночь…
Молодежь высыпала на крыльцо. Постояли. Подождали, пока голосившие в доме наплакались. Гриша-бреденщик поправил шлею на Лысом, высоком, поджаром мерине. Тут же стоял и Бурчик, приземистый киргиз, запряженный в дрожки. Кирик посмотрел на Липата Липатыча, уныло втянувшего шею, словно озябшего, и продекламировал:
Отцовский дом покину я, —Травой он зарастет!..
Липат Липатыч утвердительно кивнул головой и печально вздохнул:
— Да… именно подходимо и песня играется:
Собачка, верный мой зверок,Завоет у ворот…
Было солнечно. В затишках, где не доставал ветерок, нежно грело ласковое тепло осеннего солнца. Высоко в бирюзовом небе плавали, кружась черными точками, грачи. Кричали. Гортанный крик их долетал мягко и печально, напоминая о близком осеннем отлете.
Все еще обходил провожавших Костик, целовался со всеми: с босыми ребятишками, зябко гнувшимися на ветру, со старухами в шубах, с молодыми женщинами, одетыми легко, по-летнему. У каждого двора, за воротами, стояли люди, которые знали его еще малышом. Подходил ко всем, прощался. Жил — не замечал, до того привык к этим старушкам в нагольных шубах и старикам в поршнях. А вот теперь всех жаль, — что-то близкое и странно-дорогое отрывалось с ними от сердца…