Полустанок - Георгий Граубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет, уж если помирать, так зимой, когда вокруг холодно и неуютно»,— почему-то подумал я. Вспомнив о Галке, я чуть снова не разревелся и тугой жесткий комок подкатил к моему горлу.
Когда я подошел к Борькиному зимовью, было уже почти темно. Борька одиноко сидел на корточках около неяркого костра и набивал мохом чучело белки.
— Гости идут, ли чо ли? — не поднимая головы, спросил он, вслушиваясь в вечернюю тишину.— Чо ты такой несмелый, крадется, как рысь к инджигану.
Увидев меня, Борька вопросительно приподнял брови.
— Хо,— подражая отцу, удивленно воскликнул он,— ты же совсем уехал?
— Уехал,— опустился я рядом на смолистый лиственный кряж.— Уехал с гулянки, а попал ка поминки.
— Тогда будем ночевать здесь,— твердо заявил Борька, выслушав мой несвязный рассказ.— Мать с отцом тебя не хватятся?
— Догадаются, что ночую в деревне. Расскажи, Борь, как вы с отцом на охоту ходили. Тошно чегой-то.
Мы легли на покрытый козлиной шкурой топчан. Борька закинул руки под голову и начал рассказывать одну из бесчисленных охотничьих историй. За стенами зимовья угрожающе ухал филин, постанывала какая-то птица, что то похрустывало и шумело. Но рядом лежал сын охотника, который не раз выходил с отцом в тайгу, и мне было совсем не страшно. Под Борькин рассказ я заснул, как под шум затяжного дождя. Всю ночь мне снились какие-то кошмары: то наводнение, то пожар. Все вокруг рушилось и гремело, слышались то людские вопли, то выстрелы.
Я хотел повернуться на другой бок, чтобы прогнать этот нелепый сон, но, приоткрыв глаза, увидел, что Борька настороженно сидит на нарах и напряженно вслушивается в ночную мглу. Его приплюснутый нос и высокие скулы тенью выступали на фоне чуть посеревшего от рассвета оконца.
— Чуешь, кричат? — встревоженно повернулся ко мне Борис. - Что-то стряслось, понял?
В ту же минуту где-то недалеко грохнул выстрел и по молчаливому сумеречному лесу неуверенно прокатилось:
— Э-э-эй!
Я прижался к Борькиному плечу.
— Правда, кричат. Борь, что это?
— Не знаю,— так же шепотом ответил Борис.— Беда какая-то, точно.
Я еще теснее прижался к Борьке.
Крики приближались, снова бабахнул выстрел, и дверь избушки с треском распахнулась. Мы вжались в стенку.
Кто-то заслонил собой проем двери, вспыхнул желтый огонек спички, и высокий человек голосом Борькиного отца сказал:
— Хо, я же говорил, тут его искать надо!
Зимовье вмиг наполнилось людьми, поднялся возбужденный гвалт:
— А мы то думали, заблудился!
— Всю ночь его, варнака, ищем, а он вон где прохлаждается!
Кто-то в снова наступивших потемках сел рядом со мной, и я почувствовал, как теплые ладони сжали мою голову и на макушку упала горячая капля.
— Ну как же ты так мог, сынок?— с нежностью и укором тихо спросила мать.— Мы уже все передумали. Потерялся, да еще в такой день! Отец говорит в деревне заночевал, а у меня селезенка екает, ведь в проклятое место приехали. Пришли в деревню, а Цырен Цыренович удивляется, домой, мол, ушел. Ну и подняли полдеревни, пошли шастать по лесу. Иду, а сама думаю: не волка ли на него напали...
— Драть его надо,— пыхнув самокруткой, миролюбиво сказал кузнец Бутаков.
— Ладно, что хоть воопче нашелся,— поправил его колхозный сторож Парфенов.
Мужики снова загалдели, вспоминая детали своего ночного похода. Ни угроз, ни упреков не слышалось в их голосах, а, напротив, какое-то радостное возбуждение. Только отец помалкивал, сидя на порожке, и мать все крепче сжимала в ладонях мою непутевую голову.
ШАПОЧНОЕ ЗНАКОМСТВО
В Клюке мать приняла магазин. В Жипках она работала в сельпо. Здание сельпо там было большим, светлым, а этот магазин походил скорее на ларек или на лавку. Отца назначили завхозом костнотуберкулезного санатория, что раскинулся на горе в лесу. Среди густого сосняка стояло огромное больничное здание с большой открытой верандой. Рассказывали, что все больные там лежат в гипсе, некоторые даже по нескольку лет. Ноги-руки у них подтянуты к потолку специальными тросами, а иногда их растягивают гирями и пружинами. Но никого, кроме обслуживающего персонала, туда не допускают.
Жить же нам выпало в «проклятом» месте возле речки, за линией железной дороги. Здесь была старая заброшенная баня, магазин и всего три дома.
Наш дом казался мне заколдованным. Бывшие хозяева оставили на чердаке засохшие шкуры, бутылки, всякую рухлядь. Поэтому но ночам там вечно что-то скрипело, шуршало и бухало. Дом корежила вечная мерзлота. Летом дощатые перегородки не доставали до потолка. А зимой упирались в него и изгибались в дугу. Подполье заполняла вода — хоть плавай.
Перед окнами дома проходила Транссибирская магистраль, сразу за огородом протекала злосчастная речонка со странным названием Зон-Клюка. Когда мимо проходили поезда, дом содрогался и в окнах звенели стекла. А когда снова наступала тишина, слышно было, как за огородом шумела речка.
Речка была небольшая, но побольше, чем в Жипках. Во время дождей она тоже разливалась, затопляя огороды. Тогда они превращались в сплошное месиво. Земля здесь была болотистой, зыбкой. Только в засушливые годы, когда в поселке все выгорало, здесь можно было что-нибудь вырастить. А в остальное время картофель и овощи вымокали. Вот почему на эту сторону никто не хотел селиться.
Но люди со всего поселка ходили сюда каждый день — в магазин. И по праздникам — Первого мая и Седьмого ноября — шли тоже сюда. Недалеко от нашего дома стояла пирамидка с надписью: «Здесь в августе 1918 года белочехами был расстрелян А. А. Чернов». К этой пирамидке, построившись в колонну, приходили демонстранты и устраивали митинг.
И веселее всего по вечерам было тоже здесь. Напротив заброшенной бани, за насыпью, стояла водокачка, а чуть левее — станционное здание. Когда в Жипках говорили: «Еду на станцию», под этим подразумевали поселок Клюка. Но когда в поселке говорили: «Иду на станцию», подразумевали вокзал. Однако вокзалом, станционное здание нельзя было назвать. В одной его половине жили, а в другой находились комната дежурного по станции, закуток кассира и крохотный зал ожидания. Самого кассира на полустанке не было, и билеты продавал дежурный.
Вечером из города при ходил пригородный поезд. Он стоял минуту-две и по удару станционного колокола отправлялся дальше. Перед его приходом вся молодежь собиралась на перроне. Он был вроде бульвара: здесь гуляли, пели, играли на гармошке. А когда приходил поезд, узнавали от ездивших в город последние новости, шутили, разговаривали с пассажирами. И расходились только через час-два после того как уходил поезд.
Как я уже сказал, на нашей стороне стояло всего три жилых дома. В одном жил дед Кузнецов, в другом поселились мы, а третий — белая мазанка, что притулилась к самому магазину,— принадлежал магазинскому сторожу и вознице Григорию Савельевичу Савченко, которого все коротко называли Савеличем. Отец почему-то сразу его невзлюбил.
— Хитрый, себе на уме,— хмуро сказал он.— В глаза льстит, а за глаза рычит. От этого всего можно ожидать.
Савеличу было за пятьдесят, но он был кряжистым, крепким. Его седые, отвислые усы походили на истертые кисточки для братья, а нос — на огрызок огурца. Ходил он прямо, чуть задрав голову. При разговоре он смотрел мимо собеседника и почти в каждую фразу вставлял слово «законно».
Говорили, что он приехал сюда с Западной Украины сода полтора назад. Сначала работал на электростанции кочегаром, потом сторожем в санатории и, наконец, в магазине.
В этой мазанке, что притулилась к магазину, жила одинокая женщина Фекла Михайловна Прянова — полная, белая и близорукая. И как-то так случилось, что Савелия вскоре перебрался к ней. В загс они не поехали, потому что Савелич сказал:
— Ни к чему такое то в наши годы. Если притремся друг к другу — исключительно дружная семья будет. А нет ― и свидетельство не поможет.
В этот же год он припахал к огороду еще шесть соток.
— Каждой семье полагается столько, а у нас две семьи: Прянова сама по себе, а я сам по себе. Ведь мы же не регистрированные. Законно!
Со вторым соседом, дедом Кузнецовым, у отца отношения были совсем неважные. После похорон Галки дед Кузнецов окончательно ушел в себя и словно бы не замечал окружающих. С отцом он не здоровался, считая его чуть ли не виновником всего происшедшего. Единственная его дочь Поля жила в поселке и после Галкиной смерти боялась приходить на наше проклятое место. Дед Кузнецов почти целыми днями пропадал на горе у свояка Лапина, спускаясь домой только для того, чтобы стреножить и отпустить на луг свою мохноногую лошаденку.
Робинзону Крузо, наверное, веселее жилось на необитаемом острове, чем мне первые дни в незнакомом, чужом поселке. Никто не приходил к нам в гости, встречные смотрели подозрительно. Даже собаки норовили вцепиться в ногу, когда я проходил мимо чьего-нибудь дома.