Колодезь и маятник - Эдгар По
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло с полчаса, а может быть, и с час – потому что я не мог ясно определить времени – когда я снова поднял глаза кверху. То, что я там увидел, привело меня в недоумение и изумление. Размер маятника увеличился почти на целый ярд, и движение его стало быстрее. Но что меня больше всего смутило, так это то, что он видимо опустился. Тогда я разглядел – не стану описывать, с каким ужасом – что нижняя его оконечность состояла из блестящего стального полумесяца, имевшего около фута длины от одного рога до другого; рога были направлены кверху, а нижняя округлость, очевидно, была наточена, как бритва. Он казался так же тяжел и массивен, как бритва, утолщаясь кверху своим широким концом, и был прикреплен к тяжелому медному пруту, на котором раскачивался со свистом.
Я не мог более сомневаться в участи, приготовленной мне изобретательностью монахов. Агенты инквизиции угадали, что я открыл колодезь – колодезь, вполне достойную кару для такого еретика, как я… Я совершенно случайно избежал падения в него, но, в то же время знал, что искусство делать из казни западню и сюрприз для осужденного, составляет важную отрасль всей этой фантастической системы тайных экзекуций. Так как мое нечаянное падение не удалось, то в план этих демонов вовсе не входило бросить меня туда насильно: следовательно, я был обречен – на этот раз уже непременно – на другую, более приятную смерть… Более приятную! Посреди моей агонии я улыбнулся, когда мне пришло на ум это странное слово.
К чему послужит рассказывать те долгие, долгие часы ужаса, в продолжение которых я считал звучащие движения стали? Она опускалась дюйм за дюймом, линия за линией, так постепенно и незаметно, что это можно было заметить только после долгих промежутков времени, казавшихся мне веками. Все опускалась ниже – все ниже!… Протекли целые дни – может быть, даже много дней – прежде чем маятник начал качаться от меня достаточно близко, чтоб я мог чувствовать движение рассекаемого им воздуха. Запах наточенной стали входил в мои ноздри. Я молил небо – молил неустанно, – чтоб сталь поскорее опускалась. Я помешался, я обезумел, и силился подняться на встречу этому движущемуся мечу. Потом, внезапно, глубочайшее спокойствие низошло в мою душу, и я лег неподвижно, улыбаясь этой сверкающей смерти, как ребенок дорогой игрушке.
Опять настала минута полного беспамятства, хотя на весьма короткое время, потому что, придя в себя, я не нашел, чтоб маятник заметно опустился. Однако, это время могло быть и долгое, потому что я знал, что вокруг меня были демоны, которые подметили мой обморок и могли остановить движение маятника по своей воле. Опомнившись совершенно, я почувствовал невыразимую, болезненную слабость, как будто от долгого голода. Даже посреди настоящих мук, природа требовала пищи. С тяжелым усилием я протянул мою левую руку, насколько позволяли мои узы, и достал небольшой остаток мяса, оставленный крысами. Пока я подносил его ко рту, в уме моем мелькнула какая-то бессознательная мысль радости и надежды. По-видимому, что могло быть общего между мною и надеждой? Но я повторяю, что эта мысль была бессознательная, – человеку часто приходят такие мысли без формы. Я чувствовал только, что это была мысль радости и надежды, но она угасла почти в ту же минуту, как родилась. Напрасно я старался опять вызвать, уловить ее: мои долгие страдания почти уничтожили во мне все умственные способности. Я был безумный, идиот.
Движение маятника происходило в прямой линии надо мной, и я заметил, что полумесяц был направлен так, чтоб пройти сквозь полость сердца. Он сначала только заденет саржу моего платья, потом возвратится и прорежет ее, и потом опять, и опять. Несмотря на огромное пространство кривой линии, описываемой им (около тридцати футов), и на силу его взмахов, которые могли бы прорезать самые стены, он не мог, в продолжение нескольких минут, сделать ничего другого, как только задеть и прорвать мое платье. На этой мысли я остановился; далее я не смел идти. С упрямым вниманием я налег на одну эту мысль, как будто этим мог остановить опускание стали. Я размышлял о том, какой звук произведет полумесяц, проходя по моему платью, и какое ощущение произведет на мои нервы трение саржи о мое тело. Я до тех пор углублялся в это, пока у меня в зубах начался зуд.
Ниже, – еще ниже – он все скользил ниже. Я сравнивал быстроту его раскачивания с быстротой нисхождения, и это доставляло мне едкое удовольствие. Направо – налево, и потом он высоко взмахивался, и опять возвращался со скрипом и визгом, и подкрадывался к самому моему сердцу увертливо и тайком, как тигр! Я попеременно смеялся и стонал по мере того, как мне приходили эти различные мысли.
Ниже! – неизменно, безжалостно ниже! Он звучал на расстоянии трех дюймов от моей груди. Я усиливался с бешенством освободить мою левую руку: она была не связана только от локтя до кисти. Я мог доставать ею до блюда, стоявшего возле меня, и подносить ко рту пищу – больше ничего. Если б я мог разорвать тесьму, связывающую локоть, я бы схватил маятник и попробовал остановить его. Это было почти то же, что остановить катящуюся лавину!
Все ниже!… непрестанно, неизбежно все ниже! Я удерживал дыхание, и метался при каждой вибрации; судорожно съеживался при каждом взмахе. Глаза мои следили за его восходящим и нисходящим полетом с безумным отчаянием, и спазматически закрывались в ту минуту, как он опускался. Какой отрадой была бы смерть – о, какой невыразимой отрадой! И, однако, я дрожал всеми членами при мысли, что машине достаточно спуститься на линию, чтоб коснуться моей груди этой острой, блестящей секирой… Я дрожал от надежды: это она заставляла так трепетать все мои нервы и все существо мое – та надежда, которая прорывается даже на эшафот и нашептывает на ухо приговоренным к смерти, даже в тюрьмах инквизиции!
Я увидел, что десять или двенадцать взмахов приведут сталь в соприкосновение с моей одеждой, и, вместе с этим убеждением, в моем уме водворилось сосредоточенное спокойствие отчаяния. В первый раз после стольких часов и, может быть, дней, я стал думать. Мне пришло на мысль, что бандажи или ремни, которые меня стягивали, были из одного куска, обвивавшего все мое тело. Первый надрез полумесяца, в какую бы часть ремня он ни попал, должен был ослабить его настолько, чтоб позволить моей левой руке распутать его. Но как ужасна становилась в этом случае близость стали! Самое легкое движение могло быть смертельно! Да и притом – вероятно ли, чтоб палачи не предвидели и не приняли мер против этой возможности? Точно ли бандаж прикрывает мою грудь в том месте, на которое должен опуститься маятник? Трепеща лишиться последней надежды, я приподнял голову, чтоб взглянуть на свою грудь. Ремень туго обвивал мои члены во всех направлениях, исключая только того места, которое приходилось по дороге смертоносному полумесяцу.
Едва голова моя снова приняла прежнее положение, как почувствовал, что в уме моем блеснуло что-то, чего я не умею назвать иначе, как второй половиной той мысли избавления, о которой я уже говорил в то время, как первая ее половина мелькнула неясно у меня в мозгу, пока я подносил пищу к губам. Теперь вся мысль была сформирована – бледная, едва сознаваемая, но все-таки полная. Я тотчас же начал, с энергией отчаяния, приводить ее в исполнение.
Уже несколько часов, около скамьи, на которой я лежал, разгуливали толпы жадных и смелых крыс; их красные глаза устремлялись на меня так, как будто они ожидали только моей неподвижности, чтоб кинуться на меня как на добычу. «К какой пище были они приучены в этом колодце?» – подумал я.
Несмотря на все мои усилия отогнать их, они сожрали почти все, что было в блюде, исключая небольшого остатка. У меня уже обратилось в привычку махать беспрестанно рукою к блюду и от блюда, и машинальное однообразие этого движения отняло у него все его действие, так что прожорливые гадины стали часто вонзать свои острые зубы в мои пальцы. Собравши остатки пропитанного маслом и пряностями мяса, я крепко натер ими ремень, где только мог достать; потом принял руку от блюда и лег неподвижно, удерживая даже дыхание.
Сначала жадные животные были изумлены и испуганы этой переменой – внезапным прекращением движения руки. В тревоге, они повернули назад и некоторые возвратились даже в колодезь; но это продолжалось только одну минуту. Я не напрасно надеялся на их прожорливость: уверившись, что я более не шевелюсь, одна или две из самых смелых крыс вскарабкались на скамью и начали нюхать ремни. Это было сигналом общего нападения. Новые толпы выскочили из колодца, полезли на скамью и прыгнули сотнями на мое тело. Правильное движение маятника не смущало их нисколько; они увертывались от него и деятельно трудились над намасленным ремнем. Они толпились, метались и кучами взбирались на меня; топтались на моем горле, касались моих губ своими холодными губами. Я задыхался под их тяжестью; отвращение, которому нет названия на свете, поднимало тошнотой всю мою внутренность и леденило сердце. Еще минута, и страшная операция должна была кончиться, – я положительно чувствовал ослабление ремня и знал, что он уже прорван в нескольких местах. С сверхъестественной решимостью, я оставался неподвижен: я не ошибся в моих расчетах и страдал не напрасно. Наконец я почувствовал, что свободен. Ремень висел лохмотьями вокруг моего тела; но движение маятника уже касалось моей груди: он уже разорвал сначала саржу моего платья, потом нижнюю сорочку; еще взмахнул два раза – и чувство едкой боли пронизало все мои нервы. Но минута спасения настала: при одном жесте моей руки, избавители мои убежали в беспорядке. Тогда, осторожным, но решительным движением, медленно съеживаясь и ползком, я выскользнул из своих уз и из-под грозного меча. В настоящую минуту, я был совершенно свободен! Свободен – и в когтях инквизиции! Едва я сошел с моего ужасного ложа, едва я сделал несколько шагов по полу тюрьмы, как движение адской машины прекратилось, и я увидел, что она поднимается невидимой силой к потолку. Этот урок наполнил сердце мое отчаянием и показал, что все мои движения были подмечены. Я для того только избегнул смертной агонии одного рода, чтоб подвергнуться другой! При этой мысли, я судорожно повел глазами по железным плитам, окружавшим меня. Очевидно было, что в комнате происходит что-то странное, – какая-то перемена, в которой я не мог дать себе отчета. В продолжение нескольких минут, похожих на сон, я терялся в напрасных и бессвязных предположениях. Тут я заметил в первый раз происхождение серного света, освещавшего келью: он выходил из расщелины шириною в полдюйма, опоясывавшей всю тюрьму снизу, от основания стен, которые, поэтому, казались, и действительно были совершенно отделены от пола. Я старался, но, конечно, напрасно, заглянуть в это отверстие.