Коснись ее руки, плесни у ног... - Камилло Бойто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело в том, что на первый взгляд эта копия показалась мне злой шуткой, я подумал, что жулик не заработал полученной монеты. Но потом понемногу — буква за буквой, слог за слогом — мне удалось разобрать следующую надпись, которую огрызком красного карандаша я переписал большими римскими буквами:
LAVRENTIUS. CUM. JACOBO. FILIO. SUOMAGISTRI. DOCTISSIMI. ROMANI. K (HOC)OPUS. FECERUNT.[5]
Вероятно, буква «c» в слове «doctissimi» стояла не на своем месте, нет, она должна была стоять перед словом. Было ли это нелепой опиской слуги или ошибкой того, кто выбил надпись в 1210 году? Пойди-ка угадай. Я читал и перечитывал текст, стараясь проникнуть в смысл слов, ибо фантазия, еще рассеянная после поисков образа невесты из «Песни песней», отвращала мой мозг от археологических умозаключений. Вдруг я подпрыгнул на своем сиденье, раскачав на несколько минут всю карету: «Так значит, — заметил я себе, — не маэстро Якопо и сын его Козимо, а маэстро Лоренцо и сын его Якопо совместно возвели этот портик!»
Я распахнул в удивлении рот и три раза хлопнул ладонью о ладонь, выражая свою радость.
Было бы невежливо, если бы я не поведал читателю причину такой радости и удивления. Пусть знает читатель, что семейство из семи мраморных дел мастеров в течение всего XIII столетия построило множество великолепных памятников архитектуры в Риме и его окрестностях, а я как раз ломал себе голову над очень запутанной генеалогией этого семейства. По заключениям археологов сыновья работали на тридцать лет раньше отца, внуки — на двадцать пять лет раньше деда, а Якопо — еще раньше, по меньшей мере, на сто восемь лет. Скопированная слугой надпись все ставила на свои места.
Приличествует ли подозревать слугу с грязной салфеткой? Он мог ошибиться в одной букве, но не придумать целое слово.
Поверил же Гумбольдт старому попугайчику, который жил на берегах реки Ориноко и говорил на забытом языке атуров. С того дня и берет начало мое недоверие к ученым мужам: в то время как тот попугайчик является самой маленькой разновидностью всего попугайного семейства, такие ученые часто являют собой самую крупную разновидность этих самоуверенных, упрямых и надоедливых пернатых.
Я был глубоко погружен в скромные радости эпиграфической науки, когда рядом со мной уселся низкорослый, упитанный человек с круглой, лысой и безбородой головой, с широким улыбающимся ртом, крючковатым носом и маленькими, почти белыми глазками. В знак приветствия он три раза приподнял шляпу, устроился на своем месте и слезливым голосом воскликнул:
— Отвратительная погода!
— Отвратительная погода, — ответил я, не задумываясь.
— Вы следуете из Рима?
— Я следую из Рима.
— Я тоже. И куда?
Я раздраженно посмотрел на вопрошавшего, но мне показалось, что его ясное лицо очень гармонировало с интонацией его ласкового голоса, и я ответил:
— В Анкону.
— Значит, мы все едем в Анкону, — согласился добрый человек.
«Конечно, — подумал я тогда, — это образованный человек. Он хочет доказать мне, что, двигаясь в одной и той же карете, мы все идем одной и той же дорогой». Я протянул ему лист бумаги, на котором красным карандашом была выведена надпись, и спросил:
— Вы знаете латынь?
Кучер тем временем запрягал лошадей. Два бедных буцефала, один золотисто-гнедой масти, второй белый в коричневых яблоках, оба выглядели на диво худыми и меланхоличными. Кучер крикнул:
— Синьоры, отправляемся.
Три женщины и один мужчина сели в карету. Если бы я сказал вам, что ладонь и ступня Суламиты настолько захватили мою душу, что в ней больше не осталось никакого интереса поглазеть на женщин, то сказал бы вещь, не соответствующую истинным обстоятельствам дела. Соответственно, я посмотрел и сквозь фигурное стекло, разделявшее внутреннее пространство кабриолета, на задних местах рядом с мужчиной за шестьдесят увидел некое подобие очень худой, зеленоватой мумии с длинным, неприветливым лицом, которая, как я потом узнал, была женой капитана торгового флота и невесткой старика. Старик, тоже торговый капитан, высадился со своей посудины в Чивиттавеккья и теперь направлялся прямо в Анкону, где судно, которое капитан дальнего плавания посчитал ниже своего достоинства вести в каботажное плавание, должно было его догнать. Дальше мне показывали свои спины упитанная синьора, в постоянном верчении головой демонстрировавшая из-под шляпки паричок рыжеватого цвета, и молодая смуглянка, напевавшая дуэт из «Итальянки в Алжире». Не задумываясь, я затянул партию Маттео в том месте, где обе партии совпадают. Повернувшись, певшая уставилась на меня своими несколько нагловатыми, отчасти томными глазами. Тогда я обратил приветствие ко всей компании. Молодая смуглянка ответила улыбкой (могу поклясться, что ее щеки и ресницы были ненатурального цвета), старуха — полным искреннего дружелюбия взглядом, морской волк и мумия — двумя приветливыми жестами.
Поскольку лошади пошли рысью, улыбки и дружеские жесты прекратились, но настойчивое и вместе с тем робкое любопытство моего соседа начинало медоточиво терзать меня вопросами.
— Так вы знаете латынь? — вступил я.
— Худо-бедно знаю, — ответил он. — Я восемь лет прослужил поваром у одного кардинала, теперь вот еду служить епископу Анконы.
Эти слова повар произнес с некоторой сокрушенной горделивостью. Право слово, в нем было много от священника.
— Magna, — продекламировал я тогда, — movet stomacho fastidia seu puer unctis tractavit calicem manibu…[6]Понимаете?
— Не совсем.
— Жаль. Гораций, — я достал из кармана томик его «Сатир». — Гораций мог бы вас многому научить в вашем искусстве.
— Он был поваром?
— Он не зарабатывал на жизнь кулинарией, но был одним из наиболее одаренных римлян в прилежном изучении науки о вкусах, ratione saporum. Знайте, что римляне еще до появления на земле пап и кардиналов пользовались славой величайших и весьма тонких мастеров искусства приготовления пищи. В конце концов, Гораций является изобретателем того, что мы зовем фруктовой горчицей. Но этого никогда не замечали бесконечные биографы и восторженные поклонники латинского поэта; признаюсь, открытие кажется мне прекрасным, оно полностью принадлежит мне, и я считаю его очень важным.
(Для моего педагога привожу стихи из четвертой сатиры второй книги:
Vennuncula convenit ollis:Rectius Albanam fumo duraveris uvam.Hanc ego cum malis, ego faecem primus et allec,Primus et invenior pipem album cum sale nigroIncretum, puris circumposuisse catillis[7].
Разве я неправ?)
Диалог с поваром епископа разгорался. Его рассуждения были полны смысла, а выводы — хорошего вкуса. Философия вкусоощущения не была для него тайной, он говорил о ней как теолог — с нежной мягкостью и сокрушающей убедительностью. Апостол кухонной веры, в нужный момент он мог бы мужественно стать ее мучеником.
Он действительно считал очень важными некоторые принципы своей науки, так что отвага его гения толкнула его, как он сам признался, на создание новых соусов, коим кардинал, у которого он служил, ради развлечения давал самые странные названия.
— Пусть сподобит меня Господь, — заключил он, вздымая к небесам руки, как изображенные в римских катакомбах молящиеся, — пусть сподобит меня Господь угодить и епископу, известному тем, что выше всего он ставит качество соусов!
— Тогда научитесь готовить один соус по рецепту восемнадцативековой давности, — сказал я, — и подайте его епископу горячим, снабдив такой надписью: «Соус Горация Флакка».
Я снова открыл томик и, поскольку кучер остановил карету, чтобы, не знаю, чем-то помочь своим лошадям, переписал этот рецепт в переводе: Возьми чистого вина и рассола салаки, но только салаки, пропитавшей своим запахом византийские бочки. Все смешай, повари с растертыми травами, всыпь щепотку шафрана. Когда все немного отстоится, добавь масла из оливок Венафро, — и передал записку моему попутчику.
Я не знаю, что подумают об этом классическом соусе читающие это пустословие три любезные сестрицы, которые каждую неделю попеременно выполняют нелегкие обязанности, управляясь на кухне, но не могу утаить того факта, что повар, кладя в карман протянутую мной записку, двинул полными губами определенным манером, в котором проявилось все высокомерие его снисходительной гордыни, и пробормотал сквозь зубы: «Это — для мирян».
Разумеется, сия фраза должна была содержать в себе крайнюю степень высокомерия, как собственно, и другая: «Это — папское яство», — намекающая на недостижимый идеал качества блюд и напитков. Добрый человек, столь милостиво севший рядом со мной, в душе питал — я угадал это раньше, чем мы доехали до Нарни, — высокую надежду стать однажды поваром Его Святейшества Папы. Так мы, сирые смертные, ослепляем себя, глядя на солнце!